"Генри Миллер. Время убийц" - читать интересную книгу автора

доме Анаис Нин в Лувесьенне, я неизменно ощущал его присутствие рядом с
собой. Причем присутствие это было весьма беспокойным. "Не миновать тебе
однажды со мною сразиться", - вот что нашептывал мне в уши его голос. В тот
день, когда я впервые прочел строчку Рембо, я вдруг вспомнил, что именно про
"Le Bateau Ivre" Тельма несла особенно восторженный бред. "Пьяный корабль"!
Каким же выразительным кажется мне это название теперь, в свете того, что я
за эти годы пережил! Тем временем Тельма успела умереть в сумасшедшем доме.
И если бы я не уехал в Париж, не начал бы там работать всерьез, мне кажется,
меня ожидала бы такая же участь. В том подвале на Бруклин-Хайтс мой
собственный корабль шел ко дну. Когда киль наконец развалился на куски и
меня вынесло в открытое море, я понял, что я свободен, что смерть, через
которую я прошел, разорвала мои путы.
Если тот бруклинский период был моим Сезоном в аду, то жизнь в Париже,
особенно с 1932 по 1934 год, стала для меня временем Озарений.
Наткнувшись на книжку Рембо и те дни, когда мне необыкновенно хорошо
писалось, необыкновенно везло и я упивался своим успехом, я счел необходимым
отложить ее в сторону: мои собственные творения были для меня куда важнее.
При этом стоило лишь пробежать глазами его стихи, чтобы понять, какие
необъятные глубины мне здесь откроются. Это был чистый динамит, но мне
хотелось сначала испытать собственный порох. В то время я ничего не знал о
его жизни, кроме отдельных фраз и намеков, которые много лет назад обронила
Тельма. Мне только предстояло прочесть его биографию. Лишь в 1943 году,
когда вместе с художником Джоном Дадли я жил в Беверли-Глен, я впервые начал
читать о Рембо. Прочел "Сезон в аду" Жана-Мари Карре, потом работу Инид
Старки. Я был ошеломлен, я терял дар речи. Мне казалось, что я не слыхивал о
существовании более проклятом, чем жизнь Рембо. Я совершенно забыл о
собственных страданиях, намного превосходивших его муки. Я забыл о терзаниях
и унижениях, выпавших мне самому, о безднах отчаяния и бессилия, в которые я
погружался не раз. Как некогда Тельма, теперь я тоже не мог говорить ни о
чем другом. Все, кто приходил ко мне, вынуждены были слушать хвалы, которые
я расточал Рембо.
Только теперь, через восемнадцать лет после того, как впервые услыхал
его имя, я обрел способность ясно и полно понимать его, читаю его мысли,
словно ясновидец. Сейчас я знаю, как велик был его вклад, как ужасны его
несчастья. Сейчас я понимаю значение его жизни и творчества - то есть
настолько, насколько вообще можно сказать, что понимаешь жизнь и творчество
другого. Но особенно ясно вижу я теперь, каким чудом удалось мне избежать
той же злой судьбы.
Рембо пережил сильнейший кризис, когда ему исполнилось восемнадцать; в
ту пору он был на грани сумасшествия; с этого момента вся его жизнь
становится бескрайней пустыней. Я дошел до критической точки в тридцать
шесть-тридцать семь лет, в возрасте, когда Рембо умирает. У меня же именно с
этого времени начинается расцвет. Рембо отвернулся от литературы и обратился
к жизни; я поступил наоборот. Рембо бежал от химер, им же созданных; я
принял их. Отрезвленный глупостью и бессмысленностью голого жизненного
опыта, я остановился и устремил свои силы в творчество. Я кинулся в
литературу с тем же пылом и самозабвением, с каким ранее бросился в жизнь.
Вместо того, чтобы утратить жизнь, я приобрел жизнь; чудо сменялось чудом,
любое несчастье обращалось во благо. Рембо же, хотя он ринулся очертя голову
в края невероятных пейзажей и немыслимого климата, фантастический мир,