"Альберто Моравиа. Дом, в котором совершено преступление" - читать интересную книгу автора

приемов, для которых эта гостиная была предназначена. Лишь изредка там
собирались друзья Туллио, и тогда им, вдесятером, удавалось, выкурив
множество сигарет и наделав беспорядок, придать комнате жилой вид: стулья
сдвигались с места, в воздухе плавал дым. Но на другой день мать Туллио
открывала окна и снова расставляла стулья ровными рядами вдоль стен, после
чего гостиная еще больше становилась похожа на зал банка или приемную
министерства.
Они с матерью жили вдвоем - отец умер, когда Туллио был еще ребенком.
Мать его была маленькая, щуплая женщина, забитая и худосочная, которая в
юности, возможно, не была лишена жеманной грации, но потом всю жизнь
казалась изможденной и хилой. В пятьдесят лет от ее былой грации не осталось
и следа, но глаза по-прежнему были красивые, хоть и с темными кругами, в них
светилась доброта и собачья преданность. Видимо, она состарилась раньше
времени. Под этими кроткими и печальными глазами торчал длинный старческий
нос, желтый и унылый; у сморщенных губ на давно увядших щеках залегли две
глубокие морщины. Она вечно была нездорова, страдала мигренью и жаловалась,
что ей свет не мил. Но большей частью она страдала не от нездоровья, а от
слезливой чувствительности, безудержной и постоянной; она без конца плакала,
молитвенно складывала руки, умилялась и сюсюкала. Чувствительность ее была
до того сильной, исступленной и упорной, что, по всей вероятности, являлась
следствием какого-то физического расстройства, возможно, базедовой болезни.
Она была религиозна, что выражалось в пристрастии к молитвам, четкам,
обетам, картонным образкам, серебряным медальончикам в форме сердечек,
проповедям и благотворительным делам, и изливала всю любовь своего неизменно
кровоточащего и робкого сердца на сына. О душе его она заботилась, как
принято, поминая его в своих молитвах, когда бывала в какой-нибудь из жалких
церквушек, где полным-полно раскрашенных деревянных статуй, пыльных
облачений и прочего благочестивого хлама; зато о его теле пеклась всякий
раз, как видела сына, то есть чаще всего за обедом, потому что в остальное
время дня Туллио всячески избегал своей плаксивой и надоедливой матери. Они
обедали не в огромной столовой, которую было трудно и дорого отапливать, а в
комнатке, собственно говоря, представлявшей собой часть коридора, отделенную
перегородкой с матовой застекленной дверью. В этом чулане, освещенном сонным
матовым светом, едва помещался овальный деревянный столик, пожелтевший,
источенный червями, и - зимой - латунная жаровня с раскаленными углями.
Впечатление было такое, что здесь они ели временно, готовясь к переезду на
новую квартиру. Мать и сын сидели друг против друга. Туллио ел с аппетитом,
а она едва прикасалась к еде и не сводила глаз с сына. Когда он с ней
заговаривал, она отвечала, но рассеянно и часто невпопад, следя лишь за тем,
есть ли у Туллио аппетит, полна ли его тарелка, хорошее ли у него
настроение. Едва он съедал одно блюдо, она приказывала подавать следующее.
"Подай же синьору адвокату, - говорила она служанке укоризненно, - не видишь
разве, у него пустая тарелка!" В тех редких случаях, когда Туллио что-нибудь
не нравилось, она сокрушенно всплескивала руками: "Как! А я-то думала, тебе
понравится! Я приготовила это для разнообразия! Ах, какая жалость! Что же ты
будешь есть? Два яйца? Яичницу из двух яиц?" И начиналось долгое
разбирательство, кто виноват в том, что блюдо получилось неудачное, - она
или служанка. Сколько бы ни съел Туллио, матери всегда казалось, что он ест
мало, что он худой и что у него нет аппетита. Будь ее воля, она бы откормила
его, как на убой, и все равно жаловалась бы, что он худой, бледный, хилый.