"Владимир Набоков. Превратности времен" - читать интересную книгу автора

синхронизировать с движением губ в череде фотографий на лунно-белом
экране, в бархатно-темном зале. Мужской кулак отправлял ближнего сокрушать
пирамиды корзин. Девушка с невиданно гладкой кожей приподымала нитевидную
бровь. Дверь захлопывалась с неуместно тяжелым стуком, вроде тех, что
долетают к нам с дальнего берега реки, где трудятся дровосеки.


3

Я также достаточно стар, чтобы помнить пассажирские поезда; малым ребенком
я молился на них, подростком - обратился к исправленным изданиям скорости.
Они, с их неуследимыми окнами и тусклыми фонарями, еще порой
прогромыхивают сквозь мои сны. Их окраску можно было бы объяснить
созреванием расстояния, смешением оттенков порабощенных ими миль, но нет,
сливовый цвет их тускнел от угольной пыли, приобретая окрас, свойственный
стенам мастерских и бараков, предпосылаемых городу с тою же неизбежностью,
с какой грамматические правила и чернильные кляксы предшествуют усвоению
положенных знаний. В конце вагона хранились бумажные колпачки для
нерадивых гномов, вяло наполнявшиеся (передавая пальцам сквозистую стужу)
пещерной влагой послушного фонтанчика, поднимавшего голову, стоило к нему
прикоснуться.
Старики, похожие на дряхлых паромщиков из совсем уже древних сказок,
нараспев повторяли свои "след-щас-танцы" и проверяли билеты у путников,
среди которых, если поездка была достаточно долгой, обязательно обреталось
множество рахристанных, смертельно усталых солдат и один бойкий,
пьяненький, страсть какой непоседливый, которого лишь его бледность
соединяла со смертью. Он всегда был один, но он был всегда, - уродец,
юнец, ненадолго сотворенный из праха в средине того, что некоторые пособия
по наиновейшей истории благозвучно именуют "периодом Гамильтона" - ибо так
звали равнодушного ученого, разложившего этот период по полочкам для
удобства безголовых.
По какой-то причине мой блестящий, но непрактичный отец никак не мог
приладиться к ученой среде настолько, чтобы надолго осесть в одном
каком-нибудь месте. Я способен зримо представить себе любое из них, но
один университетский городок остается в памяти особенно ярким: называть
его не нужно, довольно сказать, что через три лужайки от нас, на
густолиственной улочке, стоял дом, обратившийся ныне в Мекку нации. Я
помню спрыснутые солнцем садовые стулья под яблоней, сеттера цвета яркой
меди и веснущатого толстого мальчика с книжкой на коленях, и подходящее с
виду яблоко, подобранное мною в тени забора.
И я сомневаюсь, смогут ли туристы, навещающие теперь место рождения
величайшего человека своего времени и глазеющие на обстановку той поры,
стыдливо стеснившуюся за плюшевыми канатами свято чтимого бессмертия,
смогут ли они хоть в малой мере ощутить гордую сопричастность прошлому,
которой я обязан случайному происшествию. Ибо что бы еще ни случилось, и
сколько бы каталожных карточек ни заполнили библиотекари заглавиями
опубликованных мною статей, в вечность я войду как человек, запустивший
некогда яблоком в Барретта.
Тем, кто родился после оглушительных открытий семидесятых годов и кто,
стало быть, не видел никаких летающих предметов за вычетом разве воздушных