"Юрий Нагибин. Московский роман Андрея Платонова (Эссе) " - читать интересную книгу автора

Платонов. У него это проверка здравым смыслом очередного советского
уродства, вроде железной бляхи на соске или размалеванного, как потаскуха,
паровоза.
Парашютизм - полезное всемирное занятие, пока не уподобляется амоку,
как у нас в тридцатые годы. Тогда это стало таким же помешательством власти,
перекинувшимся на замороченный народ, как позже первая очередь метро,
стрелковые кружки, МОПР, ударничество, стахановское движение, нормы ГТО,
четвертая глава, борьба с космополитизмом и прочие мании Сталина,
превращающиеся во всеобщее безумие.
Долгое и бессмысленное болтание между небом и землей - нечто вроде
перекура, и Платонов реализует метафору, добиваясь компрометирующего
эффекта. Лев Толстой говорил: надо хорошо жить на земле, а не плохо летать в
небе. Женщине надо осуществлять свое предназначение деятельной любви,
выращивания нового человеческого существа, а не висеть на стропах.
Завершается трагикомический эпизод с глубокой серьезностью, достойной
пилота-писателя Сент-Экзюпери: Москва прославилась (глупой славой), но из
авиации ее отчислили, ибо воздухофлот - скромность, а она - роскошь.
С удивительного небесного факела началось незаметное разрушение едва
забрезжившего прелестью образа Москвы - нравственное и физическое,
превратившее цветущую девушку в Бабу Ягу - Костяную Ногу. Кстати, описывая
ее внешность, Платонов с видом простодушного восхищения говорит о ее юной
"опухлости". Выражение "пухленькая" передает миловидность девушки, но
"опухлость" - это для утопленницы. Жесток Андрей Платонович к светлой
комсомольской юности!
"Счастливая Москва", роман безмерного разочарования, начинался в одном
мирочувствовании, еще во власти каких-то надежд, иллюзий и несомненного
желания выжить, а завершался в состоянии, близком к отчаянию, что вполне
соответствует датам его написания 1932-1936. Когда Платонов достал свою
амбарную книгу, уже был разгромлен "Впрок", но ему казалось, что он еще
держится на плоту Медузы, идущем к берегу спасения. Последние строчки
писались в дни нового апокалипсиса, ибо, вопреки бытующему ныне мнению,
обвальные репрессии начались не в тридцать седьмом, а на полгода раньше...
"Опухлая" Москва как-то печально, без всяких усилий завораживает всех
персонажей мужского рода: и кроткого духом Божко, геометра, городского
землеустроителя, утратившего последние черты личности в социалистическом
радении, и жутковатого, со сдвинутой психикой хирурга-прозектора Самбикина,
и гениального изобретателя Сарториуса, пропавшего от любви, и
вневойсковика-паразита, страшненького Комягина, и каких-то случайных
зашельцев в роман. И с каждым она спит - с кем на койке, с кем во влажной
землеройной яме, с кем в опрятной курортной постели: ей это безразлично, как
и то, с кем спать. Настолько все равно, что, уже став калекой - ногу
потеряла в шахте Метростроя, - она, отлюбив прооперировавшего ее Самбикина,
уходит на протезе к вневойсковику Комягину, становится его женой, но,
поругавшись, сгоняет сожителя на пол и пускает к себе притащившегося
откуда-то Сарториуса; утром же, забыв о еще не ушедшем Сарториусе, вновь
принимает под бок замерзшего на полу Комягина. И все это без психологии и
чувства, так же просто и равнодушно, как земля принимает дождь, град, снег.
Тут, мне думается, разгадка судьбы и образа Москвы Честновой. Ей
сделали такой чудесный протез, что никто не замечал ее уродства, все
отдыхающие на море, куда она поехала с Самбикиным, вырезали свои имена на ее