"Лев Никулин. Полет валькирий (Советский рассказ тридцатых годов)" - читать интересную книгу автора

замкнутый, молчаливый человек. Он коротко и выразительно называл женщину
за стеной "соседка". Поэтому я мог сколько угодно мечтать и видеть свою
соседку красивой девушкой восемнадцати лет с мягким гортанным выговором
украинки и тонкими, поставленными высоко бровями, как у Оли Радченко,
которую я потерял.
С тех пор как я выздоровел, в комнате за стеной стали играть смелее и
громче. Теперь моя соседка играла сложные и трудные вещи на стареньком,
слегка разбитом фортепиано.
Некоторая слабость удара происходила от недостатков инструмента. А
может быть, музыкантша все еще боялась тревожить выздоравливающего.
Впрочем, я очень мало понимал в музыке.
В молодости я приучился слышать музыку издали и мимоходом. Для меня не
было другой музыки, кроме голоса, когда бесхитростно громкий, густой и
сладостный, он летел из раковины военного оркестра в городском саду.
Палочка капельмейстера чертит треугольники в воздухе, над прудом в
кленовой аллее смеются счастливым и глупеньким смехом девицы из
епархиального училища, и все это горячит, возбуждает и мешает читать
Бебеля юноше шестнадцати лет. Я немного понимал в музыке и в ту пору,
когда болезнь уложила меня на два месяца в доме Шимона Головчинера. И
вдруг музыка открылась мне как стихия. Я открыл ее впервые, как однажды
открыл море между отвесных стен приморского спуска.
Музыка стала главным в моих размышлениях. Я чувствовал странное
волнение уже в ту минуту, когда слышал за стеной скрип отодвигаемого
стула, и стук откинутой крышки фортепиано, и первые осторожные
прикосновения к клавишам.
Я научился различать головокружительный речитатив шопеновского вальса
от шепотов и хрустального перезвона вальса Брамса. Имена великих еще не
существовали для меня, однако я уже различал простодушную вычурность
старых итальянцев от хитроумной простоты Люлли и Рамо. Бах и Моцарт, Шопен
и Лист, Чайковский впервые открылись мне. Первым был для меня Лист,
которого я полюбил за мужественность, страсть и ясность и великую
доступную простоту. Как я слепо верил той, которая открыла для меня эту
стихию...
С тех пор прошло тринадцать лет. Я увидел девять морей и два океана, но
что может сравниться с чувством восторга и изумления, когда я впервые
увидел, заключенное меж двух стен, синее пламя Одесской бухты. И я слышал
великих мастеров, пианистов необычайной силы и дарования. Перед всемирным
блеском их имен обратилось в прах скромное имя музыкантши из флигеля в
Семинарском переулке. Но что сильнее и глубже первого и нового для тебя
чувства?..
Я выздоравливал. Синий стелющийся дым, деревья семинарского сада
принимали зеленоватый оттенок, цвет ранней, прозрачно-зеленой листвы.
Весеннее воркование голубей, колокольный звон, скрип возов вместе с
весенним ветром проникли в мою комнату. Беспокойство и досада мучили меня.
Я думал о зиме восемнадцатого года, о судьбах товарищей, о судьбе
страны и революции, от которой меня оторвала болезнь и два навеки
потерянных месяца. Я встал и, нетвердо переставляя ноги, подошел к окну.
Грязная оконная вата в обрезках цветного гаруса лежала уже на полу. Окно
было полуоткрыто, я наконец добрался до него и вдохнул дрожащий в желтых
лучах теплый воздух. И вдруг музыка, поющая медь труб, заглушила