"Илья Олейников. Жизнь как песТня " - читать интересную книгу автора

двенадцать, - бил себя в грудь старлей. - А знаешь, когда я со своей бабой
последний раз спал? Знаешь?
Я налил Пенькову остаток. Он жадно выпил. Вытащил из сейфа коньяк,
разлил по стаканам, громыхнул его и, с какой-то жгучей тоской, огляделся по
сторонам.
Мне стало его по-настоящему жалко.
- Пошли в буфет, Саша, - сказал я.
В буфете мы застряли надолго, количество пустых бутылок на нашем столе
увеличивалось с какой-то необыкновенной быстротой.
Я выслушивал пеньковские обиды, потом выкладывал ему свои. А потом мы
опять пили, и все начиналось сначала. Последнее, что я помню, это
стремительно надвигающуюся на меня тарелку с винегретом, из которой я и
поднял голову, проснувшись.


ДЕЙСТВИЕ

Дождь и слякоть сопровождали мою первую послеармейскую гастроль.
Отслужив, я поехал домой, в Кишинев. Отогреться и прийти в себя. Безо
всякого труда я был принят на работу в местную филармонию, в ансамбль с
лучистым названием "Зымбет", что в переводе означало "Улыбка".
Когда открывался занавес, перед глазами зрителей представала группа
явно пьющих дядек с почему-то музыкальными инструментами. Дядьки широко
щерились, демонстрируя свои полусгнившие челюсти, словно оправдывая
название ансамбля и давая понять, что уж чего-чего, а улыбок сегодня будет
больше чем достаточно.
После верблюжьего поклона дядьки врубали свои децибелы и киловатты и,
не забывая при этом щериться, запевали звонкую песнь о невероятно
счастливой доле молдавского народа, живущего бок о бок с четырнадцатью не
менее счастливыми соседями.
Многие верили. Затем на сцене появлялся я.
В расшитой цыганской жилетке и вдетых в сапоги среднеазиатских
шальварах я должен был олицетворять собой обаятельного русскоговорящего
молдаванина, эдакого рубаху-парня, но, очевидно, было в моем облике что-то
такое, что заставляло публику сомневаться в чистоте моих намерений. Что-то
мешало ей воспринимать меня как символ обновленной республики.
- Нам пятьдесят! - бодро начинал я, стараясь не замечать некоторого
недоумения, идущего из зала. - Бывшей заброшенной бессарабской колонии уже
пятьдесят! Какой прекрасный возраст! Возраст зрелости! Когда все еще
впереди!
И так далее! На профессиональном языке литераторов подобная хренотень
почтительно называлась позитивным фельетоном.
Кто их писал - оставалось загадкой, но как-то случай свел меня с одним
из авторов.
Он сидел в сталинских лагерях двадцать лет. Я долго не мог понять, что
же за-ставляло его сочинять эту суррогатную шелуху.
А потом понял. Сам факт выхода на свободу настолько подействовал на
его пораженное лагерями воображение, что он чувствовал себя перед властями
в неоплатном долгу.
Звали его Матвей Исаакович, и он очень гордился своими опусами,