"Амос Оз. Рифмы жизни и смерти" - читать интересную книгу автора

скользкой пограничной линии, отделяющей ее от собственно иронии как таковой,
что приводит нас к вопросам о границах легитимности, о конвенциональности,
об интертекстуальности, а уж отсюда прямая дорога к обсуждению аспектов
формы, аспектов псевдоархаических и политически-актуальных. Являются ли эти
латентные аспекты еще и легитимными? И действительно ли они имманентны? И
может ли вообще идти речь об их когерентности? Синхронны ли они или
диахронны? Характерна ли для них полифония или дисгармония? И наконец
литературовед поднял якоря и мужественно отправился в плавание по открытому
морю смыслов, но перед этим сумел поразить слушателей изощренным кульбитом
вокруг фундаментального вопроса: в чем собственно смысл понятия "смысл" в
связи с произведением искусства вообще и литературным произведением в
частности и, разумеется, в связи с книгой, которую мы обсуждаем нынче
вечером...
Напрасно.
На этом самом месте писатель с головой погрузится в свое обычное
жульничество - прижмет ладони ко лбу (жест, который он перенял у
отца-дипломата) и перестанет слушать. Взгляд его будет блуждать по залу,
выуживая украдкой то одно, то другое лицо: это - с выражением горечи, это -
сладострастия, а вон то - удрученности. На эту его удочку попадаются и
сплетенные ноги, которые на миг обретают свободу, чтобы тут же сплестись
снова. И растрепанный седой чуб, и чья-то жадно внимающая физиономия, и
ручеек пота, струящийся и исчезающий в глубокой ложбинке между грудями...
Вон там, подальше, у аварийного выхода, проступает бледное продолговатое
умное лицо, принадлежащее, допустим, ученику ешивы, который порвал с
религиозной средой и стал непримиримым врагом существующего общественного
порядка. А здесь, в третьем ряду, загорелая девушка с красивой грудью, в
зеленой блузке с открытыми плечами, и рука ее с длинными пальцами бесцельно
вспархивает на мгновение над плечом...
Как будто бы он, писатель, ворует у них из карманов кошельки, пока все
они под руководством ученого литературоведа погружены в глубины его книги.
Вот сидит там, расставив жилистые ноги, широколицая пышнотелая женщина.
Всяческие диеты и прочие усилия подобного рода она давно забросила, сочтя
внешнюю красоту чепухой, она решила воспарить в сферы более высокие. Взгляд
ее ни на секунду не отрывается от лектора-литературоведа, губы чуть
приоткрыты от сладости переживания совершаемого культурного действа.
Почти по прямой линии за ней нервно ерзает на стуле подросток лет
шестнадцати, лицо его покрыто юношескими угрями, черные вьющиеся, жесткие
как проволока волосы кажутся припорошенными пылью. Он несчастлив. Возможно,
начинающий поэт. На губах его застыла гримаса - кажется, будто он вот-вот
заплачет: сказываются метания возраста и действия, которые совершает он в
темноте и которых отчаянно стесняется. На писателя он смотрит сквозь линзы
очков, такие толстые, словно они сделаны из донышек пивных кружек. Всей
душой он любит этого писателя, любит тайно и пламенно: мои страдания - твои
страдания, твоя душа - моя душа, ты, и только ты, в состоянии понять, что
именно я - та душа, что томится в одиночестве меж страницами твоих книг.
Полную противоположность подростку являет собой, на взгляд писателя,
крупный, грузный человек - этакое воплощение негодования. Наверняка он был
активистом Гистадрута - Всеизраильской федерации профсоюзов - и лет
десять-пятнадцать тому назад, снедаемый всякого рода идеалами, являлся
рьяным наставником молодого поколения, работал в старой школе, расположенной