"Марина Палей. Хутор" - читать интересную книгу автора

сумятицы: за углом дома раздался звук открываемой двери. Мальчик с
ненавистью швырнул печенье к моим ногам и скрылся в кустах.
Через минуту в глубине двора раздалось оглушительное разнотональное
кудахтанье по меньшей мере полусотни кур - и перекрывающий весь этот гвалт
властный голос женщины. Я отправилась на звуки.
Что являлось грубейшим нарушением инструкции. Но я не могла удержаться:
я представила, что сейчас войду в курятник и, несмотря на его ужасающую
амброзию, улыбнусь женщине самой лучшей своей улыбкой, скажу курам
"здравствуйте"... Из словаря я знала, как сказать "здравствуйте": "Тэрэ". А
потом... Что "потом", я, честно говоря, не имела понятия...
В проеме дверей, подбоченившись, стояла синеглазая, мощная, как валун,
и в то же время обильная мягкой розовой плотью женщина, с небрежно заколотой
гривой цвета густой пшенной каши на сливках. Она была похожа на женщину с
этикетки финского плавленого сыра "Виола". Других источников для
ознакомления с такой породой женщин у меня на тот момент еще не было. Однако
женщина на этикетке сыра вся лучезарилась улыбкой, а эта смотрела на меня с
таким выражением... ну, с каким я сама взглянула бы в глаза америкокитайцу,
так и норовящему применить против меня оружие массового поражения. У ног ее,
словно лизоблюдствующие вассалы, вовсю семенили куры, забыв про своего
непосредственного вассала - огромного оранжевого радужнохвостого петуха. Я
не успела открыть рта, как рот открыла женщина. Она сказала: "Но, оота,
са..." Негромко так сказала. Но очень четко. И это было первое, что я
услышала по-эстонски.
..."Ты как жить-то тут собираешься?" - риторически обратилась ко мне
мать уже перед самым сном. Которого, кстати сказать, не было ни в одном
глазу у всех нас, кроме ребенка... Наутро мать с моей подругой должна была
вернуться в Питер. А я должна была остаться здесь с полуторагодовалым
сыном... "Нет, я тебя спрашиваю: как ты тут собираешься жить?!" - вскричала
мать и снова заплакала.

...Этот же вопрос вернулся ко мне почти через двадцать лет, совсем в
другой стране мира, где я снова была чужой. Мне стукнуло сорок, и я начала с
нуля. С отметки ниже, чем ноль.
Я оказалась голым человеком на голой земле. Под голым, возможно,
пустым, небом. Я никого не знала. Меня никто не хотел знать. Мне не на что
было есть. Негде было ночевать. Ну и так далее. Это длилось долго. Чтобы
отвязаться, мне говорили: ты сошла с ума, тебя уважают в твоей стране, а
здесь ты никто, это же извращение! махровый мазохизм! Я отвечала: да, в моей
стране меня уважают, но я - как раз я-то и не уважаю того, что происходит в
моей стране. Принять ту ситуацию я не могу. И изменить не могу. А терпеть -
не буду.
Странно!.. Оказалось, что во мне, человеке уединенном, затворнике,
анахорете, - человеке, единицу без колебаний всегда предпочитающем массе,
так сильна идея социальной справедливости. Мне необходимо видеть, что мир
вокруг - устроен. Что женщины не замордованы, старики не роются в мусоре,
дети не христарадничают, домашние животные не подыхают без крова. Мне
необходимо видеть воочию, что слабые защищены. Мне это позарез важно. То
есть для меня первостепенно уважать место, где я живу. А это и значит
устроить свою частную жизнь.
И вот тогда, в мои сорок лет, когда мне стали ежедневно, чуть ли не