"Павел Пепперштейн. Диета старика " - читать интересную книгу автора

низкобюджетному сну, герой которого обрекается на бесконечную боль, служащую
изнанкой наслаждения. Кроме того, в несновидческих, как им кажется, мирах,
находящихся во власти так называемой согласованной реальности, господствует
принципиально иная логика: множество таких миров, в настоящем причиняющих
своим обитателям - при этом, что важно, причиняющих совершенно по-разному -
интенсивную боль, в будущем претендуют на статус миров без боли. Впрочем, не
это ли упование выдает им ордер на причинение боли в бесконечно продлеваемом
настоящем? Любое обезболивание этих миров - рискованное предприятие, так как
тогда боль уже нечем будет заклясть: ведь социальные утопии и есть
настойчивое заклинание боли. В основе замены утопии эйфорией лежит
определенная концепция вещи. Пепперштейн считает, что вещь - это несводимый
остаток мысли, подлежащий спасению, содержащий в себе нерастраченный
потенциал наслаждения. Иногда эта вещь предстает ему в качестве тела в
состоянии перманентного галлюциноза. Текст, в свою очередь, вынужден
замещать тело, потому что это последнее "слишком кошмарно". Текст,
собственно, конституирует неданность тела, прежде всего тела его автора (это
обстоятельство маскирует имя автора, "обезболивающее" отсутствие его
тела)10. В тексте "Философствующая группа и музей философии" тщательно
описываются иногда довольно экзотические предметы, на которых выгравированы,
выбиты или каким-то другим способом записаны философские сентенции.
Содержание этих высказываний никак не связано с предметами, на которых они
записаны. Уровень предметов и уровень высказываний совершенно
самостоятельны: цель записи - обеспечить каждому высказыванию собственную
уникальную плоскость, на которую оно наносится, и тем самым расцепить его с
другими высказываниями. Зачем производится расцепление, также ясно: это
делается для того, чтобы лишить философский дискурс изначально присущей ему
атональности, полемической заостренности одних высказываний против других.
Каждое высказывание хорошо, если записано на отдельной плоскости и не
претендует опровергать другие. Другие высказывания надо писать на других
плоскостях - вот и все. Плоскость записи устроена так, что является
предметным эквивалентом высказывания, никак не связанным с его смыслом: в
противоположность иллюстрации, эквивалент успокаивает, "нирванизует"
философскую мысль, действует на нее как накопитель уже не диалектики, а
эйфории. Высказывания могут при случае меняться плоскостями записи - от
этого их смысл не пострадает. Смысл выводится за пределы диалога. Если
традиционная философия определяется Пепперштейном как "опосредованное
традицией галлюцинирование в логосе", то задача поверхности записи, или
чистой предметности, - удвоив этот галлюциноз, ликвидировать его. Но
проблема в том, как отделить предмет от субстанции, уже при рождении
сделавшей его своим агентом. Предмет в философской традиции - и это Паша
показывает на примере Хайдеггера - это вовсе не испускающее сияние
сокровище, а произведение определенным образом ( в конечном счете
трансцендентально) сконструированной субъективности. Именно в силу того, что
философия как метафизика представляет собой опьянение основаниями, усилие,
связанное с поддержанием мира предметов в статусе предметов, а не чего-то
другого, она не допускает в мир никаких дополнительных видений, онероидов и
других экстатических состояний. Экстатично обоснование мира, а не он сам:
вне опьяненности основаниями есть только физика, пространственные развертки
вещей. В этом смысле "галлюцинирование в логосе", даже в его
"авангардистских" - хайдегтеровском, дерридианском или