"Михаил Петров. Пираты Эгейского моря и личность" - читать интересную книгу автора

вклада, ни изобретения, всю жизнь проживет под сенью директив и указаний, то
и это не менее опасно: ничем он не гарантирован от роли опасной игрушки в
руках режиссера - такого же, как он, человека, отличающегося лишь тем, что
режиссер не умеет или не дает себе труда задумываться о своих правах быть
режиссером.
Так или иначе, но перед человеком открыто множество путей повлиять на
ход истории, но пока он стоит в традиционной платоно-христианской позиции
порядка ради порядка и определенности ради определенности, перед ним,
похоже, закрыты все пути к ответственности. Он попрежнему раб божий - раб
буквы, порядка, авторитета, сложившихся институтов, покольку свобода
остается в прежнем распределении: повелитель свободен от исполнения, раб -
от ответственности. Ответственность отчуждена в иерархию вышестоящих
авторитетов, то есть движется в ту же дурную бесконечность, что и все другие
субъективированные прилагательные в превосходной степени. В том "вменяемом"
виде, в каком она была бы приложима к действиям инвалида, ответственности в
нашем мире вроде бы и нет. И все же ответственность - явно не того сорта
сущность, которую наряду с всеведением, всесилием, высшим авторитетом можно
признать реликтом стабильности в нестабильном мире, убрать из механизма
обновления. Ответственность очевидным образом присутствует в этом механизме
как необходимость снимать выбор, предпочитая одно другому, и нести груз
последствий выбора.
В этом пункте мы и подходим к проблемам второго круга - к системам
селекции, критериям отбора и прочим высоким материям, о которых принято
говорить и писать как о смысле жизни, о назначении человека и его сущности.
Античность и христианство решали эти проблемы довольно просто: принцип добра
и совершенства связывался прямо с моментом творения мира, так что
антично-христианский космос был не только упорядоченным и вечным, но и в
высшей степени оптимизированным - приведенным в наилучший порядок из всех
возможных для него порядков. Поскольку порядок этот не имел нужды в
изменении, то оценка его совершенства была во многом делом личных
предпочтений и вкусов. Оптимистам предоставлялось право восторгаться
существующим, пессимистам - скорбеть о потерянном рае, но порядок, как он
есть, не оставлял сомнений в своей прочности, так что оставалось лишь
различным образом интерпретировать мир, не задумываясь над тем, чего в то
время не было - над изменением миропорядка. Платон сообщает о демиурге, что
тот действовал без зависти, из лучших побуждений, от души, и этого казалось
вполне достаточным.
Лишь много позже начинает выясняться, что добрые намерения, хотя и не
пропадают даром - ими мостят дороги в ад, - служат все же довольно шаткой
гарантией полноценности результата. Инфляция добронамеренности, как мы уже
говорили, сместила центр тяжести человеческого доверия к разуму, к "суду
разума". Даже скептик по природе Кант считал все же возможным твердо
надеяться на разум: "Чистый разум, если бы он был наделен соответствующей
ему физической способностью, породил бы высшее благо" (32, т. 4, ч. 1, с.
363). Правда, Кант первым обнаружил каноничность разума, увидел в нем не
инструмент упорядочения наличного, а инструмент выхода за рамки наличного,
способный к синтезу нового. Но все же его возможный опыт был традиционно
замкнут не в том относительном смысле, в каком мы говорим о шорах канона или
грамматики языка, а в смысле абсолютном, в каком нам пришлось бы говорить об
исчерпаемости языковых средств, о некоем будущем моменте, когда все, что