"Эдгар Аллан По. Вильям Вильсон" - читать интересную книгу автора

глубоко и прочно, как надписи на карфагенских монетах.
Однако же, с общепринятой точки зрения, как мало во всем этом такого,
что стоит помнить! Утреннее пробуждение, ежевечерние призывы ко сну;
зубрежка, ответы у доски; праздничные дни; прогулки; площадка для игр -
стычки, забавы, обиды и козни; все это, по волшебной и давно уже забытой
магии духа, в ту пору порождало множество чувств, богатый событиями мир,
вселенную разнообразных переживаний, волнений самых пылких и будоражащих
душу. "O le bon temps, quo се siecle de fer!" [О дивная пора - железный
этот век! (франц.)]
И в самом деле, пылкость, восторженность и властность моей натуры
вскоре выделили меня среди моих однокашников и неспешно, но с вполне
естественной неуклонностью подчинили мне всех, кто был немногим старше
меня летами - всех, за исключением одного. Исключением этим оказался
ученик, который, хотя и не состоял со мною в родстве, звался, однако, так
же, как и я,- обстоятельство само по себе мало примечательное, ибо, хотя я
и происхожу из рода знатного, имя и фамилия у меня самые заурядные,
каковые - так уж повелось с незапамятных времен - всегда были достоянием
простонародья. Оттого в рассказе моем я назвался Вильямом Вильсоном,-
вымышленное это имя очень схоже с моим настоящим. Среди тех, кто,
выражаясь школьным языком, входил в "нашу компанию", единственно мой тезка
позволял себе соперничать со мною в классе, в играх и стычках на площадке,
позволял себе сомневаться в моих суждениях и не подчиняться моей воле -
иными словами, во всем, в чем только мог, становился помехой моим
деспотическим капризам. Если существует на свете крайняя, неограниченная
власть,- это власть сильной личности над более податливыми натурами
сверстников в годы отрочества.
Бунтарство Вильсона было для меня источником величайших огорчений; в
особенности же оттого, что, хотя на людях я взял себе за правило
пренебрегать им и его притязаниями, втайне я его страшился, ибо не мог не
думать, что легкость, с какою он оказывался со мною вровень, означала
истинное его превосходство, ибо первенство давалось мне нелегко. И однако
его превосходства или хотя бы равенства не замечал никто, кроме меня;
товарищи наши по странной слепоте, казалось, об этом и не подозревали.
Соперничество его, противодействие и в особенности дерзкое и упрямое
стремление помешать были скрыты от всех глаз и явственны для меня лишь
одного. По-видимому, он равно лишен был и честолюбия, которое побуждало
меня к действию, и страстного нетерпения ума, которое помогало мне
выделиться. Можно было предположить, что соперничество его вызывалось
единственно прихотью, желанием перечить мне, поразить меня или уязвить;
хотя, случалось, я замечал со смешанным чувством удивления, унижения и
досады, что, когда он и прекословил мне, язвил и оскорблял меня, во всем
этом сквозила некая совсем уж неуместная и непрошеная нежность. Странность
эта проистекала, на мой взгляд, из редкостной самонадеянности, принявшей
вид снисходительного покровительства и попечения.
Быть может, именно эта черта в поведении Вильсона вместе с одинаковой
фамилией и с простой случайностью, по которой оба мы появились в школе в
один и тот же день, навела старший класс нашего заведения на мысль, будто
мы братья. Старшие ведь обыкновенно не очень-то вникают в дела младших. Я
уже сказал или должен был сказать, что Вильсон не состоял с моим
семейством ни в каком родстве, даже самом отдаленном. Но будь мы братья,