"Александр Попов. Новая Земля [H]" - читать интересную книгу автора

разговорами.
Иногда мама играла на гитаре и пела. Как ее преображали пение и улыбка.
Пела очень тихо, как бы самой себе. И песня, можноподумать,быларассказом о
ее жизни, и это заво-раживало. Я сидел в стороне от взрослой компании и
всматривался в ее лицо, и мне начинало казаться, что мама с каждой минутой
все больше молодеет и хорошеет, превращаясь в ту маму, которая навечно
осталась красивой и молодой на портрете.Когда она пела "Гори, гори, моя
звезда", ее голос с середины романса вдруг изменялся до тончайшего фальцета,
и она никак не могла сдержать слез. Но петь продолжала, выравнивая голос. Я
прижимался к маме, не замечая, что мешаю играть.
- "Твоихлучей небесной силою вся жизнь моя озарена. Умру ли я, ты над
могилою гори-сияй, моя звезда!" - повторяла она дрожащим голосом последние
две строчки и замолкала, наклонив голову.


Когда папка работал, его тяжелые серые руки были на некотором
расстоянии от боков, словно под мышками у него что-то такое, что мешало
держать руки естественнее, и плечи были чуть приподняты. Их положение
создавало впечатление, будто папка хочет показать, что он очень сильный. Но
в нем, уверен, не было стремления к позерству, и не хотел он этим сказать:
"Эй, кто там на меня? Подходи!" Папка был в этом так же естественен, как
борцы друг перед другом в круге, или штангист, который вышел на помост для
взятия веса. Держать в работе руки на некотором расстоянии от туловища -
было просто его привычкой.
Часто замечаешь в людях такое, что сначала воспринимается как какая-то
неестественность, как стремление что-нибудь выгодно подчеркнуть в себе. Но
потом открываешь, что эта неестественность - вполне что-то его. Обо всем
этом в детстве я, разумеется, не размышлял. Глядя на папку, иногда думал о
том, почему я такой худой, как щепка, говорила мама, - всегда бледный и
болезненный, и стану ли я когда-нибудь таким же сильным, ловким, умным,
красивым и все умеющим, как папка.
Большая часть его жизни прошла в скитаниях. Имея непреодолимую тягу к
простору и воле, он не мог войти в колею семейной жизни. Когда жили на
Севере, он то и дело уезжал в какой-нибудь медвежий угол на заработки -
какговорил. Возвращался нередко весь оборванный, в коростах, пропахшийдымом
и, главное, без гроша денег. А семья росла, и маме одной становилось все
трудней. И папка вроде бы все понимал, и вроде бы совестно ему было перед
ней и нами; и даже иной раз бил себя кулаком в грудь:
- Все! Больше - никуда!
Но неугомонный, чудной его дух перебарывал его, и он снова ехал, бог
весть куда и зачем. Мы, дети, почему-то не осуждали папку, хотя и немало
из-за его странностей перенесли лишений. Может, потому, что был он без той
мужицкой хмури в характере, которая способна отталкивать ребенка от родителя
и настораживать?
Когда папка возвращался из своих "денежных северов", как иронично
говорила мама, я кидался к нему на шею. Он меня крепко обхватывал ручищами.
Я прижимался щекой к его черному колючему подбородку, терся об него,
невольно морщась от густых запахов, и первым делом спрашивал, есть ли у него
для меня подарок. В те годы деньгами семью папка редко баловал, но вот
игрушки и безделушки всегда привозил; бывало, целый рюкзак или даже два. Мы,