"Лев Правдин. Область личного счастья. Книга 2" - читать интересную книгу автора

молча, а он поглядывал на собравшихся щелочками глаз и, посмеиваясь,
рассказывал:
- Вот так же и мы начинали. Собрались на рабочей окраине нашего города
мальчишки и девчонки. Были тогда еще такие окраины. Это сейчас, что ни
окраина, то новый город краше старого центра. А тогда фонарей даже не было.
Деревянные тротуары в печках истопили. Двадцатый год. Собирались в рабочем
клубе, а раньше до революции там была чайная под названием "Зайди,
пожалуйста". Собирались металлисты с завода, мальчики из мастерских и
девочки из школы второй ступени. Я - сапожный подмастерье, еле грамоту знал.
И вот организовали мы свой театр. Очень горячо взялись. Все нам нипочем.
Шекспир? Даешь Шекспира! Островского вообще считали своим парнем. А потом
появились у нас пьесы о борьбе за свободу, о гражданской войне. Ах, какие мы
были молодые и бесхитростные!
Он остановился около Жени, за ее спиной и, положив руку на плечо и как
бы наставляя на новый нелегкий путь, продолжал:
- Душа искусства должна быть вечно молода. Любое дело, к которому
прикоснется горящая молодая душа, становится искусством. Искусство всегда
молодо. В этом его силища. Мы - старики - это хорошо знаем. Молодые двигают
искусство. Молодые душой. Не в возрасте тут дело. Если у молодого человека
душа на костылях, такому лучше в искусство и не соваться. Куда ему, на
костылях-то! Так, как вчера, ставить даже Шекспира уже нельзя. Не пройдет.
Наш театр должен не показывать, не развлекать, а призывать. Мы это сразу
поняли и все решили просто. У нас Гамлет умирал с криком: "Долой тиранов во
всем мире. Да здравствует свободный человек!" А Любим Торцов призывал
громить купцов и самодуров. Глупо, думаете? Нет, здорово! Любой спектакль
должен быть сегодняшним, безразлично, сколько лет или веков живет пьеса и в
какой стране она написана. Человек всегда и везде мечтает о свободе для
всех, о всеобщем счастье и борется за свою мечту! Вот какое искусство живет
и будет жить вечно. Вот так, дорогие мои товарищи! - закончил он, поднимая
пустой свой стакан.
То ли привычка чувствовать зрительный зал, то ли вспомнились первые
шаги на подмостках, когда актер обращался не столько к действующим в пьесе,
сколько к зрителям, но Хлебников обернулся к рампе и последние слова
произнес в черноту зала. Это получилось очень хорошо. Все за столом вдруг
почувствовали себя участниками какого-то возвышенного спектакля, где каждый
играл то, что горело сейчас у него в душе.
Поэтому все взяли пустые стаканы и подняли их, как бы принося клятву
верно служить своему делу до конца дней.
Женя обернулась к Хлебникову, думая увидеть бледное от вдохновения лицо
и какие-то необыкновенные глаза. А он с сожалением посмотрел на свой стакан
и, дурачась, пролепетал:
- Эх, какая речь пропала. Запить-то нечем.
И тут же бросил на нее быстрый требовательный взгляд.
Женя вспыхнула. Но, заметив его взгляд, в недоумении застыла. В голове
помимо сознания мелькнула мысль: а что, если бы маленький Хлебников,
энергичный и напористый, вдруг пришел в экстаз. Было бы смешно и, наверное,
противно. Он же говорил о буднях искусства, которые являются праздником
только для зрителей. А для актеров это не праздник, для них спектакль -
будни, работа, труд. И нечего здесь закатывать глаза, все просто, как чудо.
Эта мысль так неожиданно осенила ее, что она даже забыла, что Хлебников