"Анатолий Приставкин. Вагончик мой дальний (Повесть)" - читать интересную книгу автора

молотили цепами горох, поднимая пыль. Как в той песенке, что исполняла по
радио до войны народная певица Ольга Ковалева своим странно дребезжащим, но
таким задушевным голосом: "Ой чу-чу-чу-чу-чу-чу, я горошек молочу, на чужой
стороне..."
Цеп - кто не знает, палка такая гладкая, руками отшлифованный ствол, а
на его конце, на сыромятной коже, привязана другая палка, потолще, но
покороче... Вот и машешь большой палкой, а маленькой барабанишь изо всех сил
по куче гороховой трухи, сложенной посреди поля. Так приказал пьяный
управляющий Кириллыч, цепная собака директора.
Кличка у него Кирялыч. Как не трезв, так добр. Но не дай Бог не допьет,
тогда ужас как свирепеет. Ростом не вышел, кривоног, туповат, выродок,
результат пьяной случки, но кулаки у него тяжелы.
Говорят, из деревенской бедноты выдвинулся в активисты при
раскулачивании, а как назначили председателем колхоза, пропил новый
американский трактор "Фордзон", маслобойку, отнятую у богатеев, что-то еще и
был в наказание разжалован и прикреплен разнорабочим к интернату. Но по
совместительству он надсмотрщик. А мы быстро смекнули: если раздобыть ему
бутылку самогона, освободит от нормы, отпустит промышлять бычки вдоль
"железки" - так у нас главная железная магистраль Владик - Москва
обозначается. Бычки распотрошим, на жаровне отсыревший табачок подсушим - и
вот она, сладость курения, в ночное, неподконтрольное директору время! Кто
уже курит, а кто рядом нудит, мол, оставь, оставь, на что прозвучит: "Остап
уехал за границу, оставил х... и рукавицу!"
Сам директор интерната Мешков - не пьет, не курит, язвенник. У него эта
язва в белых глазах торчит. Бодается. А выражение морды его лица мягчает
лишь тогда, когда на своей линейке, запряженной молоденькой кобылкой,
проедет вдоль полей, озирая с дороги, как мы ишачим. На коромыслах ведра на
поливку: норма сто ведер на сутки с ближайшего озерка, после них шея и
плечи, как пораненные, ноют. Однако еще и сено грести. Тут от соломенной
крошки кожа зудит, как от чесотки, и красная сыпь по телу. Уж лучше картошку
с капустой полоть. Но для прополки у нас дошкольная мелюзга от пяти лет, и у
них тоже норма.
Воду не носят: не поднять, - а картошку тяпками окучивают, жучков с
ботвы снимают.
И хоть жарит сверху, а рядышком речка, но кажется, что до нее далеко,
как до каналов Марса. Вот посчитают, как день закончится, а он заканчивается
в одиннадцатом часу, ну в августе чуть раньше, и рявкнет Кирялыч, торопясь
на похмелку: "Сыпь в речку, муде промой, а то за версту воняет!" И так - до
одури! - счастливо окунуться в черноводь, ласковую, парную, лишь огоньки
домов на берегу, а сверху - звезды.
Чего не жилось: велели до куста гектар обработать, так куст на сто
метров перенесли, так красиво, что с пропитых глаз даже наш надсмотрщик не
заметил. А в августе уже не лебеду, не ягоды на картофеле черные,
приторно-сладкий паслен, он же бздника, и не жесткие, как веревки, стебли
щавеля, а горох да капустку тайно сгрызешь, а то и брюкву или свеколку - и
вот оно, сытое блаженство.
А в лесу, кто знает, дикая вишня подоспела, черемуха, шиповник.
Поедешь на деляну за дровами и, пока никто не видит, ухватишь пяток
минут, больше-то нельзя, и фруктой сибирской наслаждаешься.
Так бы и была ранняя осень сорок третьего года в радость ошалелой от