"Кристоф Рансмайр. Последний мир " - читать интересную книгу автора Весть из железного города, по следу которой так долго шел он сам и,
несомненно, пойдут другие, настигла Котту на застекленной веранде в одном из домов на римской виа Анастазио - светская болтовня среди бегоний и олеандров. Виды Томов, фотографии дымных улиц, развалин, утонувших в бурьяне, и ледяных заторов на реке, были в тот зимний вечер как нельзя более подходящим обрамлением для новости, которая без этого украшения, пожалуй, прозвучала бы слишком сухо и неубедительно. Весть эта затем растеклась вширь, будто ручеек на крутой дороге к пристани, разветвилась, тут и там побежала быстрее, зажурчала на разные голоса, в иных же местах, где не знали таких имен, как Томы, Назон или Трахила, остановилась и иссякла. Но, преображаясь, обрастая красотами, а не то слабея и даже наталкиваясь на полнейшее неприятие, эта весть все равно оставалась лишь коконом для одной-единственной фразы, таила ее в себе, точно куколку, о которой никто ведать не ведал, что из нее в конце концов вылупится. И фраза эта гласила: Назон умер. Поначалу ответы, услышанные Коттой в Томах, были бессвязны и нередко попросту сводились к воспоминаниям обо всем, что здесь бывало странного и удивительного. Назон?.. Не тот ли это сумасшедший, который время от времени заявлялся сюда с пучком удочек и даже в метель сидел на скалах в холщовом костюме? А вечерами пьянствовал в погребках, играл на гармонике и горланил среди ночи? Назон... Ну как же, это ведь лилипут, в августе он приезжал со своим фургоном в город и, как стемнеет, показывал на белой задней стене бойни шумные фильмы про любовь. Между сеансами он продавал эмалированную посуду, кровоостанавливающий квасцовый камень и турецкий мед, а собаки выли под Назон. Только через неделю после приезда Котте встретились воспоминания, от которых повеяло чем-то знакомым. Терей, мясник, - голос у него был могучий, громовой, быков заглушал, когда они, с кожаной повязкой на глазах, истошно ревели, лишенные последнего взгляда на мир; и вдова торговца колониальными товарами, Молва, - она без конца приколачивала к полкам в своей лавке крапивные гирлянды, чтобы страдающий падучей сын-подросток не совался к запечатанному в красные обертки мылу, пирамидам консервных банок и склянкам с горчицей. Обжегши пальцы об эти гирлянды, эпилептик так пронзительно орал, что в соседних домах с лязгом захлопывали ставни... Терей, Молва или вот еще Арахна, глухонемая ткачиха, которая читала вопросы по губам чужестранца и в ответ качала головой либо кивала, - все они хорошо помнили, что Назон был римлянин, ссыльный, поэт, обосновавшийся со слугою-греком в Трахиле, заброшенном селенье в четырех-пяти часах ходьбы на север от города. Публий Овидий Назон, несколько раз выпалил эпилептик следом за матерью, многозначительно произнесшей это имя, когда однажды дождливым днем Котта стоял в полутемной лавке. Ну конечно, Назон, римлянин этот. Жив ли он еще? Где похоронен? А что, разве есть такой закон, который обязывает беспокоиться о римлянине, сгноившем себя в Трахиле? Закон, по которому надлежит отвечать на вопросы одного чужестранца о местопребывании другого? На этих берегах жили и умирали скрытно, под камнями, словно мокрицы. В конечном счете Котта узнал не многим более того, что на краю земли не любят разговаривать с приезжими из Рима. Вот и Ликаон, канатчик, тоже помалкивал. В письме, спустя долгие месяцы добравшемся до виа Анастазио, было написано: Мне здесь не доверяют. |
|
|