"Кристоф Рансмайр. Последний мир " - читать интересную книгу автора

напевать, так Котта начал вновь звать Назона, пересек двор под заслоном
собственного голоса, вошел в арку и, наконец, в дом поэта. Все двери были
распахнуты. В комнатах ни души.
На маленьких оконцах парусом вздувались льняные занавески и в такт с
порывами ветра открывали вид на запущенный сад и дальше, вниз, в
молочно-белую глубину. Под этой белизной, наверно, пряталось море. Вот оно
что: от Назонова стола видно море. Печка была совсем холодная. Между
заскорузлыми горшками, чайными стаканами и оглодками хлеба сновали вереницы
муравьев. На полках, на стульях, на кровати лежал тонкий белый песок,
поскрипывавший и под ногами, песок, тихо струившийся с потолка и стен.
Дважды, трижды обошел Котта этот каменный дом, рассматривал пятна
сырости на штукатурке, римский уличный пейзаж под стеклом в черной
деревянной раме, провел рукой по корешкам книг и громко прочел их названия,
но по имени больше никого не звал, опять прошагал к лестнице на верхний
этаж, все так же рассеянно сжимая лоскуток, который дуновенье сквозняка
выхватило у него из рук и сразу опять уронило. Котта нагнулся поднять его и
вдруг уперся взглядом в близкое лицо какого-то человека. В темноте под
лестницей, поджав колени, сидел старик, он кивнул на лоскуток и, не дав
остолбеневшему Котте опомниться, сказал: Отнеси обратно.
Котта почувствовал, как неистово забилось сердце. Назон, пробормотал
он. Старик быстрым движением схватил лоскуток, смял, бросил Котте в лицо и
хихикнул: Назон - это Назон, а Пифагор - это Пифагор.
И вот уже час минул с той поры, как Пифагор был обнаружен, а он все
сидел под лестницей. Напрасно Котта обращался к нему, напрасно повторял свои
вопросы. Пифагор, Назонов слуга, не внимал более никаким обращениям, порою,
однако, заводил тихие, торопливые монологи без жестов и тогда бранил Котту
стервятником, который питается трупами родичей и убивает самых преданных
своих слуг, хихикал, умолкал, начинал сызнова и невесть откуда, проклиная
вдруг какого-то эгейского диктатора, который непотребничал с козами, после
чего собственноручно ломал им хребет; потом он вдруг подобрел, раз даже
весело хлопнул в ладоши и благословил чудо переселения душ; сам-де он уже
побывал в образах саламандры, канонира и свинарки, да и ребенком безглазым
сколько лет прожил, пока это злосчастное тельце не упало наконец со скалы и
не утонуло.
Котта не произносил больше ни слова, безмолвно слушал. В мир этого
старика, похоже, нет пути. Лишь позднее, в долгой тишине пауз, когда Пифагор
молчал, он все же вновь заговорил - сначала довольно безразличным тоном,
каким говорят с идиотами, и просто чтобы, по возможности, приобрести доверие
старика. Но в конце концов Котта понял, что пустился в разговор
всего-навсего из стремленья выставить против этой идущей из тьмы, путаной
болтовни порядок и здравый смысл хорошо знакомого мира: Рим против
невообразимости шелковицы в снегу под окном; Рим против торчащих в безлюдье
каменных пирамид, против одиночества Трахилы.
Он описывал слуге бури своего путешествия и печаль расставанья, говорил
о горьком вкусе диких померанцев из рощ Сульмона и все глубже тонул во
времени, пока не увидел наконец тот пожар, что девять лет назад пылал у
Назона в доме на Пьяцца-дель-Моро. Из комнаты с балконом, где заперся Назон,
тянулся тонкий дымок. Пепел хлопьями летел из распахнутых окон, а в
передней, среди багажа и световых узоров, которые оставило на мраморном полу
предвечернее солнце, сидела и плакала женщина. То был последний день Назона