"Михаил Рощин. Елка сорок первого года; Таня Боборыкина и парад Победы (Два рассказа из прошлого) " - читать интересную книгу автора

следующую пулю. Опять: "Ты что?.." Молчит.
Глаза вниз. Что-то происходит. Я не знаю, но остаются тревога и грусть
от его сгорбленной у окна фигуры. Шеренги этих патронов перед ним. Зачем
это? Почему?..
Мама ухитрилась в эту пору родить сестренку, назвала ее странным именем
Инга. Где-то вычитала, или пьеса, что ли, была с таким названием. "Нет,
Инга!" - отметала все возражения. Уж если она чего хотела - быть посему, а
не хотела - на козе не объедешь...
Помню, мы поехали с отцом в роддом, что стоял на какой-то крутой -
спуск к морю - улице.
Мама вышла на крыльцо опять худая и стройная, в одной из своих шляпок
любила шляпки, круглой, с бортиками, по фасону белых шапочек, что носили
матросы в американском флоте. За мамой медсестра в белом вынесла сверток,
перевязанный розовой с бантом лентой.
Передала в подставленные руки отцу. "Поцелуй сестренку!" - сказала мне.
Я не любил поцелуев, не понимал, что такое сестренка, ткнулся в окошечко в
одеяле, откуда глядело мелкое красное личико с черными глазками. И что-то
опять случилось во взрослом мире, дядя Саша приезжал, они с отцом
проговорили до полуночи. После этого отец ушел с завода, где работал не
"помощником младшего дворника", а небольшим начальником, и уехал в
Ленинград, на учебу, поступать в Промакадемию.
После его отъезда три подруги, мама, Шура и Женя, чаще стали куда-то
ездить, ходить, нарядные и душистые, превеселые. Собирались и у нас, ожидали
гостей. Приезжал редкий в ту пору автомобиль, черный, лакированно и
никелированно сверкающий "линкольн" с огромными фарами, - все дворовые
мальчишки сбегались трогать руками стекла, дверцы, фары. Приходил высокого
роста, в коже, фуражке с "крабом" и
"птичками" в петлицах некий знаменитый летчик, с ним еще один-два
приятеля. Отец никогда не пил, застолья бывали в доме редко. А тут являлись
корзинки с фруктами, бутылки с красивыми названиями:
"Красный камень", "Херес", "Абрау-Дюрсо". Умелой рукой, с легким
вылетом пробки открывалось шампанское. Я скопидомно собирал потом содранную
с горлышек фольгу, фигурные головастые пробки. Подруги хохотали,
повизгивали, мама бывала особенно весела, играла глазами, о чем-то тайном
говорила со "своим" летчиком. Он был молчалив, только всегда напевал одну и
ту же песню: "Служили два друга в нашем полку, пой песню, пой..." Ревновал
ли я? Обижался? Не помню. Не думаю.
Мама была комсомолкой тридцатых годов, москвичкой, работала на заводе и
жила раньше в коммуне с другими молодыми работницами. Она любила
мотогонщиков и парашютистов, бесстрашных мужчин, похожих на хемингуэевских
героев и персонажей американских фильмов: чтобы шляпа на брови, кожанка,
трубка в зубах. Даже в мою взрослую пору, когда у меня выходили книги, она
могла в полушутку сказать: "Эх, Мишка, ничего из тебя не вышло, кроме
писателя!" Думаю, ей хотелось, чтобы я тоже был эдаким отбойным малым,
альпинистом или полярником, спортсменом. Невысокий, совсем не богатырь и
землепроходец, отец тоже, наверное, мало годился в ее герои, не был Героем
Советского Союза.
Каким-то образом отец присылал, передавал из Ленинграда шоколадные
конфеты. Очень красивые коробки, где толстенькие конфеты сидели по своим
гнездам, да еще в особых бумажных юбочках. Мама, конечно, лихо распаковывала