"Бертран Рассел. Автобиография" - читать интересную книгу автора

Пембрук, к которой Георг III в годы своего помешательства питал нежные
чувства. В 40-е годы королева предоставила его в пожизненное пользование
моим дедушке и бабушке, и с тех пор они всегда там жили. Знаменитое
заседание кабинета министров, описанное во "Вторжении в Крым" Кинглейка, -
то самое, когда решался вопрос о Крымской войне и несколько министров
проспали голосование, - происходило в Пембрук-лодж. Самого Кинглейка,
впоследствии жившего в Ричмонде, я прекрасно помню. Как-то раз я спросил
сэра Спенсера Уолпола, откуда у Кинглейка такая стойкая неприязнь к
Наполеону III. "Из-за женщины", - последовал ответ. "Вы мне расскажете,
что это была за история?" - естественно, оживился я. "Нет, сэр, - отрезал
он, - не расскажу". А вскоре он умер.
К Пембрук-лодж примыкало одиннадцать акров парка, по воле хозяев почти
целиком находившегося в состоянии запустения. Первые восемнадцать лет моей
жизни парк этот много значил для меня. К западу открывался необозримый
вид, простиравшийся от Эпсомских холмов (как я думал, это о них говорилось
в считалочке "По горам, по долам") до Виндзорского замка, а между ними
располагались Хайндхед и Лит-хилл. Я с детства привык к далеким
горизонтам, к шири закатного неба, беспрепятственно открывавшегося взору,
и без них никогда потом не бывал по-настоящему счастлив. В парке росло
много чудесных деревьев: дубы, березы, конские и съедобные каштаны, лаймы,
изумительный кедр, криптомерии и гималайские кедры - дар индийских раджей.
Беседку окружали заросли шиповника и ржавчинного лавра, а во множество
укромных уголков можно было надежно спрятаться от взрослых, ничуть не
опасаясь, что тебя найдут. Цветники были обсажены самшитовыми изгородями.
За годы, что я прожил в Пембрук-лодж, парк окончательно одичал. Попадали
большие деревья, кустарник переметнулся через дорожки, лужайки поросли
высокой, пышной травой, изгороди превратились чуть ли не в рощи. И все же
парк, казалось, не забыл свое былое великолепие, когда по его лужайкам
гуляли послы иностранных государств, а принцы восхищались ухоженными
клумбами. Парк жил в прошлом, а вместе с ним жил в прошлом и я. В голове у
меня роились фантастические истории о родителях и сестре, воображение
рисовало мне образ деда, молодого и энергичного. Разговоры, которые в моем
присутствии вели взрослые, всегда были о прошлом: о том, как дедушка ездил
к Наполеону на Эльбу, или как двоюродный дедушка моей бабушки дрался за
Гибралтар во время американской Войны за независимость, или как
бабушкиному дедушке устроили обструкцию в графстве, когда он высказал
предположение, что мир был сотворен не за 4004 года до Рождества Христова,
а раньше, иначе бы на склонах Этны не сохранилось столько лавы. Порой
беседа касалась более свежих событий, вроде того, что Карлейль назвал
Герберта Спенсера "абсолютным вакуумом" или что Дарвин был польщен визитом
Гладстона. Родителей моих не было на свете, и я часто пытался угадать, что
они были за люди. Я привык бродить по парку в полном одиночестве, то
собирая птичьи яйца, то предаваясь размышлениям о том, что есть убегающее
время. Сколько себя помню, важные, определяющие детские впечатления
прояснялись в сознании как-то мимоходом, когда я играл или занимался
своими детскими делами, и старшим я никогда ни о чем таком не
проговаривался. Полагаю, что минуты и часы стихийного насыщения жизнью,
когда юному существу ничего не навязывается извне, и есть самые для него
важные, именно тогда закладываются вроде бы поверхностные, а на самом деле
жизненно важные впечатления.