"Юрий Сергеевич Рытхеу. Под сенью волшебной горы (Очерки) " - читать интересную книгу автора

можно было принять его за шум ветра, но это был голос Лены, голос русской
песни.
Лена не слышала, как я подходил к ней. Лицо ее было обращено к холму
земля, перемешанной с обломками камней, к фанерному обелиску, высоко
торчащему над незаметными могилами чукчей и эскимосов.
И все-таки она пела. Я остановился и прислушался. Это было что-то
новое, такое, что мне никогда не приходилось слышать. Это была песня-плач.
То есть песня, грустная песня, которую не раз пела Лена про какую-то далекую
дорогу, про деревья, про травы зеленые и тихое течение реки, про землю,
которую никогда не увидит тот человек, для которого она пела.
Я постоял, послушал песню и тихо повернул обратно. Я шел очень
медленно, прислуживаясь к тихому голосу за спиной. Сначала песня смешалась с
печальным тихим шумом ветра над могильным холмом Лилиннэй, потом совсем
затихла. Но в эту минуту она зазвучала у меня в душе, заполнила всего меня,
и я ощутил, как по моим щекам текут слезы...
Не знаю, как другие, но я очень хорошо помню ощущение какого-то
настороженного отношения к русским, вообще людям иного, приезжего племени.
Это не относилось к эскимосам, живущим в соседнем селении Наукан. Люди эти
были понятны и близки, потому что занимались испокон веков тем же, чем и
уэленские жители. Многие уэленцы были женаты на эскимосках, в том числе и
мой дядя, у которого я воспитывался. Даже поговаривали, что мой неизвестный
отец - также эскимос. Словом, это были свои люди, хотя и говорили на другом
языке.
Но вот русские...
Те были совсем другие. И обликом, и занятиями своими, и происхождением.
Языком тоже. Они ели другую пищу, одевались по-иному и жилища имели
особенные, оборудованные предметами иногда малопонятного назначения. Это был
совершенно иной мир.
Русские долго не могли приспособиться к нашему жилищу, к нашему быту -
к тому, что было понятным, привычным и необходимым. От этого было к ним
отношение отнюдь не подобострастное, а скорее снисходительное: они мало
понимали настоящую жизнь.
Немаловажную роль в установлении такого отношения к русским играло и
самоназвание "чукчи", что значило "люди в истинном значении", а предметы
бытового обихода, язык - словом, все, что относилось к чукчам, все это
соответственно называлось, в отличие от чужого: истинная обувь - торбаса,
истинное жилище - яранга, истинный разговор - чукотский язык, и даже
чукотская женщина, в отличие от всякой другой, звалась "лыгинэвыскэт" -
истинная женщина. Такое самоназвание таило опасность противопоставления, и,
надо сказать, среди моих земляков в ту пору находились большие оригиналы,
пытавшиеся на этом основании доказать второсортность пришлых людей. К
счастью, это не вызвало поддержки у большинства уэленцев, которые хорошо
разбирались в людях, особенно если человек был такой, как, скажем, пекарь
Павлов или учитель Петр Скорик, уехавший из Уэлена давно, задолго до моего
рождения, но оставшийся в памяти уэленцев. Моя мать, которую звали Туар -
Невысказанное Слово, - часто вспоминала первого учителя, его рассказы,
рисующие далекую русскую землю, тогда еще загадочную, полную тайн и
удивительных обычаев. Петр Скорик первым делом научился чукотскому языку,
удивив всех, ибо большинство приезжих до него предпочитали объясняться на
языке жестов или же с помощью двух-трех десятков причудливых выражений,