"Екатерина Садур. Из тени в свет перелетая" - читать интересную книгу автора

дружки ее, Танечки Зотовой, и следом поднялись мужики, застегивая
штаны...
Каждый раз, когда я плакала, уткнувшись в живот Юлии, она обе-щала мне:
"Я больше не буду. Никогда!" Я верила, успокаивалась, а потом, когда
приходили гости, она всегда просила: "Уберите бутылку со стола. Ребенок
волнуется...", и даже вино они разливали в чашки. Но выдавал их даже не
запах вина в прихожей и даже не их лица, окаменевшие как под заморозкой
врача, а мое ощущение смерти. Мне сразу казалось - рядом смерть, но боялась
я только за Юлию...
Лиза: А когда моя бабушка умерла, я почти не плакала, я не могла, я
только ей с утра записочки в гроб положила, чтобы она меня простила... Ее не
на что было хоронить, Инесса бегала по всем знакомым - просила денег, ей
актеры из театра взялись помочь. Гроб несли, могилу закапы-вали. А потом на
поминках, когда все перепились, я сказала одному из них остаться. Он даже
сначала не поверил, смотрел на меня круглыми глазами и молчал. Из
утверждения жизни я сказала ему остаться, понимаешь? Что смерти нет и что мы
с ним ее сейчас победим.
В детстве Юлия водила меня в театр "Красный факел" на детские
спектакли, Инесса бесплатно проводила нас в осветительскую будку, я смотрела
спектакль, а они рядом тихонько пили. И эти актеры с поминок продолжали
играть в детских спектаклях свои роли-травести так же спокойно, как будто бы
ничего, ничего не случилось, и смерти нет, и жизни, одно только детство
осталось, не их, а чужое детство, и они, уже совсем постаревшие,
передразнивают детей...
Я видела из окна, как в маленьком садике Станиславского Должанский
выливал остатки пива в черный мартовский снег, а потом вдруг сам свалился в
этот же снег, упал лицом. Наверное, пьян был. А мне казалось сверху, что он
плачет, как тогда в детстве, на моем подоконнике, так же, как я в детстве
оплакивала Юлию, так же, как Лиза оплакивала Инессу. Сапожок спал в соседней
комнате между сигнализацией и служебным шкаф-чиком со швабрами, как птица,
полузакрыв глаза, слегка приоткрыв рот, как бы улыбаясь во сне, показывая в
разрез улыбки ровные зубы азиата. Он расписал стены музея цветными
фломастерами: "К Твоим ногам припадаю, Аллах!", сплел в рисунке хитрые
восточные узоры и уснул, прижимая к груди герань с подоконника.
И потом, той же ночью, когда мы с Должанским кувыркались в душе под
струями воды, я ничего не думала и не чувствовала ничего, кроме пустоты и
нежности к ласкам на час. Он спросил у меня, люблю ли я его, и я тут же
ответила, что нет. И когда мы уже одевались, он стоял в джинсах, все еще по
пояс голый, и я смотрела на его слабое тело московского юноши с этими
впалыми ключицами, я вдруг вспомнила, каким он был подростком, как его
голого вносили к нам в раздевалку на физкультуре и то, как однажды мы с ним
танцевали, у него была рубашка, расстегнутая почти до половины, до него
можно было дотрагиваться, и его отделяла от меня только эта рубашка, так
заботливо вы-глаженная его мамой. Я была в дорогих неуклюжих туфлях,
купленных на вкус бабки Марины, я все время наступала ему на ноги и
спотыкалась. В полумраке кружилась Лида Яготтинцева в окружении мальчиков, и
когда ее плоское лицо попадало вдруг в полоску света, то казалось, что оно
посыпано известью или снегом. Должанский молчал. Я знала, почему он молчит.
С того самого вечера, когда он залез ко мне в окно, я уже не просто сидела
на крыше, а наблюдала за его окнами. И этой ночью я все время видела его