"Бенедикт Сарнов. Сталин и писатели (Книга вторая)" - читать интересную книгу автора

бумагах и отдал ему перечеркнутую, со многими отметками карандашом на полях,
рукопись - трактат о механике.
- Переведено плохо, исправь.
- Ваше величество! - залепетал Козловский, робея и заикаясь. - Сам
творец той книги такой стилус положил, что зело трудно разуметь, понеже
писал сокращенно и прикрыто, не столько зря на пользу людскую, сколько на
субтильность своего философского письма. А мне за краткостью ума моего
невозможно понять. Царь терпеливо учил его.
- Не надлежит речь от речи хранить, но самый смысл выразуметь, на
свой язык уже так писать, как внятнее, только хранить то, чтобы дело не
проронить, а за штилем их не гнаться. Чтобы не праздной ради красоты, но для
пользы было... Как говоришь, так и пиши, просто. Понял?
- Точно так, ваше величество! - ответил переводчик, как солдат по
команде...
- Ну, ступай с Богом. Явись же со всем усердием.

(Полное собрание сочинений Дмитрия Сергеевича
Мережковского.Том IV. М. 1914. Стр. 71 - 72)

Так начинается у Мережковского обычный, будничный день Петра.
У А.Н. Толстого день Петра начинается иначе:

...Натянул штаны, шерстяные, пахнущие потом чулки, кряхтя
поднялся, застегнул на животе вязаный жилет красной шерсти, вздел в рукава
байковую коричневую куртку, швырнул колпак на постель, пригладил пальцами
темные волосы и подошел к двери, ступая косолапо и тяжело.
В комнате соседней, более высокой и просторной, с дубовыми балками
на потолке, с обшитыми свежим дубом стенами, с небольшим и тяжелым столом,
заваленным бумагами, свитками карт, инструментами, отливками железа, чугуна,
меди, засыпанным табаком и прожженным, с глобусом и подзорной трубой в
углах, с книгами, переплетенными в телячью кожу и валяющимися повсюду - на
подоконнике, стульях и полу, - в рабочем этом кабинете царя Петра, где ярко
пылала изразцовая печь, стояло семь человек. Одни в военных зеленых
сюртуках, жмущих подмышками, другие - в бархатных камзолах. И сюртуки и
камзолы, неряшливые, залитые вином, топорщились, сидели мешками. Огромные
парики были всклокочены, надеты, как шапки, - криво, из-под черных буклей
торчали собственные волосы - рыжеватые, русые, славянские. В свете сырого
утра и наплывших светилен лица придворных казались зеленоватыми, обрюзгшими,
с резкими морщинами - следами бессонных ночей и водки.
Дверь распахнулась, вошел Петр, и перед ним склонилось низко семь
париков. Кивнув, он сел у стола, резко сдвинул в сторону бумаги, опростав
для руки место, забарабанил пальцами, и на присутствующих уставились круглые
его черные глаза, словно горевшие безумием.
Такова была его манера смотреть. Взгляд впитывал, постигал,
проникал пронзительно, мог быть насмешливым, издевательским, гневным. Упаси
Бог стоять перед разгневанным его взором! Говорят, курфюрстина Евгения
опрокинулась в обморок, когда Петр, громко, всем на смущение, чавкая в
Берлине за ужином гусиный фарш, глянул внезапно быстро ей в зрачки. Но еще
никто никогда не видел взора его спокойным и тихим, отражающим дно души. И
народ, хорошо помнивший в Москве его глаза, говорил, что Петр - антихрист,