"Юлиан Семенов. Старик в Мадриде (Рассказ)" - читать интересную книгу автора

вином, и признали его своим, и никогда больше не смели потешаться над
<инглез>, потому что только испанец может говорить так, как сказал сейчас
этот молодой репортер, только испанец, а никакой там не <инглез>...
Ныне в том доме, где была гостиница <Монтана>, которую Старик отдал
Брет Эшли и тореро Педро Ромеро (чертовски красиво звучат три эти слова,
поставленные рядом!), находится отель <Мадрид>. Друзьям - а твои герои не
могут не быть твоими друзьями, все без исключения, даже самые противные,
потому что они словно больные дети, уродцы, но твои ведь - отдают то, что
знают по-настоящему, где не наврешь и не запутаешься, а Старик очень
хорошо знал те места, где он жил, и те страны, в которых он писал, а в
Испании он писал свои лучшие вещи.
- Он говорил по-испански очень медленно, - заметил Кастильо Пуче,
когда мы остановились напротив дома 32 на улице Сан Эронимо, где он жил в
первые приезды, - и не совсем правильно, но в этой неправильности
<кастильяно> была своя особая прелесть, потому что он говорил на очень
сочном языке народа, который обычно не в ладах с грамматикой, но зато
всегда в ладах со здравым смыслом и юмором. И еще: он здорово чувствовал
н о в о е, он впитывал наше новое с языком.
...Не ради красного словца, а воистину - говорливый интеллектуал от
литературоведения, даже самый утонченный, подобен базарному жулику, ибо
новое - это хорошо забытое старое, а настоящее новое ныне появляется лишь
в науке и технике, а в литературе это новое редкостно и тогда лишь
является воистину н о в ы м, когда писатель выворачивает себя наизнанку,
и не стыдится этого, и отдает всего себя читателю: ведь Александр Фадеев
был и Левинсоном, и Метелицей, и Мечиком одновременно, как Шолохов -
Мелеховым и Нагульновым, Твардовский - Теркиным, Пастернак - лейтенантом
Шмидтом, а Хемингуэй - Педро Ромеро, Роберто Джорданом и Пилар, и только
поэтому свершилось чудо, а не унылое описательство, именовавшееся ранее
беллетристикой, а сейчас - прозой. Но вывернуть себя дано не каждому, и
это выворачивание обязано быть подтверждено з н а н и е м предмета, а
предмет литературы - человек, но вне конкретики, вне правды окружающего,
правды узнаваемой, доступной каждому, человек оказывается схемой, и не
спасает ни порнография, ни былинный эпос, ни головоломный сюжет.
Во всех романах Старика, связанных с Испанией, торжествует
поразительное знание этого замечательного народа, его городов, праздников,
обычаев, литературы.
Это, однако, не помешало неким <вещателям> от критики напечатать в
газетах в день его похорон: <Дон Эрнесто никогда по-настоящему не понимал
Испании. Он слышал колокола, которые звонят, но не понял, где они звонят и
по ком>. Или - в другой газете: <По ком звонит колокол> построен на любви
к красной Испании. Несколько образов националистов написано неточно, и в
то же время он позволял себе оправдывать и прославлять тех испанцев, на
стороне которых он был... Если он и понимал нас, то лишь наполовину...>
- Может быть, он понимал нас вполовину, - заметил Кастильо Пуче, -
но, во всяком случае, он понимал нас лучше, чем мы его, и уж несравнимо
лучше, чем мы - себя.
Старик вновь приехал в Испанию лишь в 1953 году, когда было выполнено
его условие: <Я никогда не посещу Мадрид до тех пор, пока из тюрем и
концлагерей не освободят моих товарищей-республиканцев, всех тех, кого я
знал и любил и с кем вместе сражался>. Последний его друг был выпущен в