"Валерий Шамшурин. Каленая соль (Приключенческая повесть)" - читать интересную книгу автора

сгустившуюся у самого приплеска, и оказался возле каких-то раскиданных
мохнатых кочанов. Невольно отступив, уперся смутным взглядом в один из них
и разглядел дико ощеренный рот с вывалившимся черным языком.
Перед Микулиным лежали отрубленные головы - тайком завезенный сюда
астраханцами страшный подарок.
На пустынной россыпи блескучего песка, среди мочальных обрывков
водорослей, ракушек и скорлупы чаячьих яиц, среди полуденного покоя, где
вольно разливался свет и мягко поплескивали ленивые волны, эти головы,
мнилось, тяжело шевелились и безмолвно взывали, не находя согласия с живым
естеством, которого были лишены, но которое так же благодушно продолжало
сиять солнцем, пробиваться сквозь пески упорной верблюжкой, чайками
кричать над слепящим плесом и дрожко трепетать знойным маревом.
Эта жизнь не отвечала за смерть, ей было все равно - извечной, необъятной
и неукротимой. Она оставалась сама по себе, неумолимая и непостижимая.
Судорогами корежило и сотрясало тело Микулина. Нет, не от страха или
отвращения. Он не мог подавить в себе злобы, не мог перенести издевки
окаянного отродья, которое, насмехаясь, дерзко выказывало свою власть и
самочинство. Это оно довело самого Микулина до крайней бедственности,
уравняв его с подлым мужичьем, вынудило униженно отступать под огнем пушек
от астраханских валов, претерпевать муки и лишения, кормить вшей, ходить в
рванье и ждать подвоха и пагубы от своих же не раз уже роптавших стрельцов.
Никому нет веры. Вон уж на что не чета простым стрельцам астраханский
воевода Хворостинин, но и он осрамил себя бесчестьем и, подбитый на измену
терскими и донскими казаками, встал заедино с мятежниками. А им-то все
одно кому молиться - хоть бесу, лишь бы лиходейничать. До сей поры
клянутся, что присягают государю Дмитрию, упорно не внимая вестям о его
позорной погибели и принимая объявившегося второго лжецаря за первого, да
сами же разносят слухи о новых - мало им! - самозванцах: то об Илейке
Муромце, назвавшем себя Петром - сыном в бездетности почившего блаженного
Федора Иоанновича, то, ныне уж, о некоем Иване-Августе.
Било и дергало Микулина. И он злобился, распаляясь от той безысходности,
которая ему виделась в безобразно распахнутых в последнем отчаянном вопле
ртах, уже облепленных мухами. И не яркий день извне, а жуткая чернота
изнутри, пронзаемая тонкими иглами молоний, ослепляла его воспаленные очи,
знаменуя конец света, предвещанный кликушами с церковных папертей. Но, как
сорвавшийся с высокой кручи намертво цепляется за любую попавшую под руки
ветвь, так Микулин нашел единственное средство для спасения своей
уязвленной души в нещадной мести и свирепом истреблении всего воровского
сермяжного племени.
С неутоленной злобой покидал он вместе со всем отходящим шереметевским
войском астраханские пределы. И хоть отправил Шереметев Шуйскому, любящему
благие вести, даже если они ложные, утешное послание, в котором бодро
извещал о полном усмирении мятежников, Астрахань как была, так и
оставалась непокоренной. Вплоть до Царицына, а от него до Казани громили
шереметевцы встречных разбойных ватажников, но ни одной победой не
утешился Микулин...
В недобрый час в застольной беседе услыхал он, будто неугодный ему Кузьма
продает обозных лошадей муромским ворам. Никто не принял всерьез такой
напраслины: Кузьму сам воевода отличал, при нем с кормами нужды не ведали,
видели его рачительность и честность. Но голова, ничтоже сумняшеся,