"Виталий Шенталинский. Свой среди своих (Савинков на Лубянке) " - читать интересную книгу автора

лубянском архиве, - вообще остался неизвестным, ибо, как написал сам
Савинков на титульной странице: "Рассказ должен был быть передан в "Ленгиз"
тов. Ионову, но не передан по цензурным условиям"... И здесь герой,
одураченный чекистами, идет под расстрел.
В этих рассказах Савинков как бы промоделировал свое поведение в
тюрьме, в любом случае сопротивления - побег или попытка обмануть чекистов,
согласие работать на них, чтобы убежать, - исход был предрешен.
Оставим кипу рукописей - вернемся к черной тетради.


Знаки судьбы

"24 апреля.
Во дворе, где я гуляю, набухли почки. Кое-где показалась трава.
Сменили надзирателя, который был со мной с первого дня. Поставили
другого - огромного, с грубым лицом. Он громко кашляет, громко сморкается и
то и дело заглядывает в "глазок".
В Париже во мне живет Москва, в Москве - Париж. Я знаю, что для меня
главное в Москве: русский язык, кривые переулки, старинные церкви,
убожество, нищета и... музей революции, и... Новодевичий монастырь. Но что
главное для меня в Париже? Не знаю. Кажется, цветы на каштанах, прозрачные
сумерки, февральские оголенные деревья с предчувствием весны, яблони в цвету
по дороге в St. Cloud, туман утром в Булонском лесу. Во всяком случае,
прежде всего в памяти это и уже потом - гробница Наполеона, rue des Martyrs,
Pere Lachaise, avenue Kleber и Magdebourg...
Впервые я был в Париже, когда мне было 20 лет. Bd. St. Michel, Hotel
des Mines, St. Ouen, затерянность в огромном городе и - "Ca ira"[28]...
Потом нелегальным, нищим, вместе с И. П. Каляевым, у Gare de Lyon. 7 франков
в день от... Азефа! Да и то не всегда. Приходилось искать его, ловить в
"Olympia", у выхода. Закладывали револьверы... Потом, опять нелегальным, с
В. М. Сулятицким.[29] Снова Азеф, Конни Циллианус,
25 апреля.

В тюрьме время идет не так, как на воле. В тюрьме каждый день длинен, а
оглянешься назад, - как быстро прошли месяц, три месяца, полгода! Не
оглянешься, будет июнь, а до вечера дожить - десять лет.
Когда была жива мама, я о ней думал, конечно. Даже заботился, как мог.
Но теперь, когда она умерла, когда ее уже нет, мне кажется, что я вовсе не
думал, вовсе не заботился, не пожалел ее старости, не сделал все, что было в
силах. Как это огромно - мать... Мне 46 лет. А я горюю о матери. Она не была
со мною нежна (кроме последних лет)... И покойного отца я любил больше, чем
ее, при жизни. Но вот она умерла. Смерть отца, сына, брата, сестры, М. А.,
И. П.[33] для меня меньше, чем ее смерть. О ней я думаю всегда. Почему?
На могиле отца в Варшаве что-то кольнуло в сердце. Я положил венок (был
вместе с Л. Е.). Вернулся в Брюль и... забыл. А вот мама, как живая, всегда
передо мною. В Париже, возвращаюсь в час ночи, она меня ждет, в черном
платье, в черной наколке. Стол накрыт... Она не ест, сидит передо мной:
"Выпей рюмочку..." и ждет тоскующими глазами, расскажу ли я свой день? И в
Ницце, суетясь и не зная, куда меня посадить. И у Плехановых, в Boulogne, на
балконе, ожидая меня, провожая меня, слушая мои шаги по безлюдной улице. И