"Жак Шессе. Исповедь пастора Бюрга " - читать интересную книгу автора

дома только что получил чин лейтенанта кавалерии; чуть не лопаясь от
гордости, он превозносил свой драгунский полк. Его брат неуклюже подшучивал
над ним. "В моторизованной армии... - повторял он. - В уважающей себя, а
стало быть, моторизованной армии..." - и этот назойливый рефрен просто
выводил меня из себя. Наконец все встали из-за стола. Я помчался домой.
Открывая дверь, я затрепетал от счастья: до меня донеслись последние
такты экспромта Шуберта; я сам разучивал его ребенком и сотни раз слушал,
как моя мать играла его для меня. Это была Женевьева. Она вошла, как вчера,
поджидая меня, открыла старенькое пианино в кабинете... Музыка заиграла
вновь. Каждая нота звучала в старом каменном доме гулко, с пронзительной
отчетливостью, и это взволновало меня до глубины души. Мелодия лилась,
грустная и чистая, это было аллегро, музыка плавная и невесомая, но
исполненная острой тоски, будто композитор, зная, как мимолетны и
недолговечны его творения, все же хотел, чтобы они проникли в душу, тронули
ее, потрясли, быть может, глубже, чем какой-нибудь большой концерт.
Я вдруг увидел нашу гостиную, стопку нот на маленьком столике, свет,
мягко падавший на плечи моей матери, увидел ее спину, чуть ссутулившуюся
над клавишами, услышал ее ласковый голос; я знал, что сейчас мне придется в
свою очередь сесть на круглый табурет и разучивать гаммы, пока не вернется
с работы отец. Почему же я не смог после тех первых, счастливых лет моей
жизни остаться веселым и открытым, как мои родители? Мой странный жребий
отделил меня от всех, отгородил стеной, я возвысил себя над другими своей
ученостью и поставил себя над ними судьей; а между тем мне бы больше
простилось, живи я как те, от кого я всю жизнь бежал. Я стал пастором -
тем, кого боятся, черным человеком из легенд, палачом из кошмаров. Перед
глазами у меня снова встало лицо матери, и я устыдился того, что слишком
долго отвергал пример ее доброты. Наконец, я вспомнил о любви Женевьевы и
еще яснее понял, что она вернула мне жизнь, которая без нее, наверно,
навсегда осталась бы добровольным заточением. Музыка смолкла. Я услышал,
как Женевьева встала, подошла к окну, открыла его, снова закрыла. Скрипнула
дверь: она прошла из кабинета в библиотеку. А я все стоял в полумраке,
слушая свою память, слушая в себе печальные и нежные аккорды растаявшей
музыки, вновь и вновь повторяя себе, почему должен был покинуть тюрьму
своего одиночества, хотя прежде я сам посмеялся бы в душе над этими
доводами или проигнорировал бы их. Но то мрачное время прошло безвозвратно,
говорил я себе (и страстно желал этого), прошло пустое время возмездия; и
Женевьева вернулась... Я бросился вверх по лестнице. Она обернула ко мне
спокойное, сияющее счастьем лицо:
- Жан, прости меня, пожалуйста, - сказала она. - Я вела себя глупо.
Я не отвечал, жадно всматриваясь в ее нежное лицо: шрам на лбу казался
против света черным.
- Жан, - повторила она, - прости меня. Я вчера потеряла голову. Я не
знала, как сказать тебе, испугалась, представила, как взбесится отец...
Девушка помедлила; глаза ее блестели.
- Жан, - произнесла она. - Я беременна.
Она подошла ко мне.
Слова, которые мы сказал друг другу после этого, были сбивчивы и
бессвязны. Женевьева рассказала мне все. Она была беременна уже два месяца.
В смятении, которому, как я смог потом убедиться, отнюдь не страх и не
тревога были причиной, она добавила, что не собирается ничего делать, чтобы