"Юлия Шмуклер. Автобиография" - читать интересную книгу автора

представление и попросил толмача перевести. Толмач очень толково изложил!
суть дела. Меня спросили, правильно ли - и я сказала "да". После этого
началось народное ликование - меня никто ни о чем не спрашивал, они сами
сообразили и вывели - Пятецкий пожал мне руку, как шведский король, а я
была в мелу и счастьи. Этот доклад запомнился мне концом моей
математической карьеры, и я очень рада, что он был такой театральный.

Практическим результатом моего открытия явилась премия, сто пять рублей,
которую мне выдали в институте. Пальто посмотрело на меня загибающимся
взглядом: оно больше не могло. В нем появилась какая-то отрешенность;
иногда оно просто раскидывало руки и отказывалось закрываться. Я
попрощалась с ним в теплых выражениях - восемнадцать лет оно обеспечивало
единство моей личности в сложных и трудных условиях - и выпорхнула из него
в длинном, шикарном и коричневом. Когда я явилась в институт, вахтеры меня
не узнали.

Вместе с пальто старая жизнь стала быстро закругляться и заканчиваться. Я
написала диссертацию, куда детальное равновесие не вошло, чтобы оно не
отвлекало внимания от статфизики. Я собрала все, что сделала, в одну
большую статью и отправила ее в Америку. Мы разошлись с мужем, в лучших
традициях, как герои Чернышевского, сопроводив выражениями признательности
с обоих сторон. Как первый хирург, он стоял над моим интеллектуальным
трупом и держал его на искусственном дыхании до тех пор, пока не вступили
в строй мои системы. Такие услуги не забываются. И, наконец, я послала за
вызовом в Израиль.

Главной причиной, по которой я хотела уехать, были лагеря. Я не могла
оторвать от них глаз, как от пропасти. То и дело нога туда скользила -
когда в состоянии аффекта я несла крамолу заведомым стукачам или
ввязывалась в антисемитские потасовки в автобусах, где тоже говорила что
угодно. Мне казалось, что я задохнусь, если не дам себе волю. Но дома я
жестоко грызла себя за глупость. Глупо было идти в лагерь, когда я ничего
не понимала в том, что делалось вокруг: ни в отношении народа к режиму, ни
в отношении народа к собственной интеллигенции, ни в отношении народа и
интеллигенции ко мне. Чуть только я начинала рассматривать эти понятия
ближе, все они, кроме "меня", распадались на группки, группочки людей,
каждая со своими подсознательными целями, ничего общего не имеющими с
декларированными. И до выяснения вопроса, кто такая для них "я", не было
ни малейшей охоты класть вполне ощутимую реальность, "меня", на их
покосившиеся алтари.

Но самосудом я себя карала за подлость. Порядочные люди сидели в лагере, а
кто не с ними, тот против них. Я очень мучалась своей подлостью и чувством
вины перед лагерниками и самосажавшимися демократами, но при одном взгляде
на ребенка эти мучения казались мне ребячеством. Более того, при посадке я
сломалась бы и раскололась, и вместо героизма получился бы идиотизм и
позор. А раскололась бы я обязательно - достаточно было бы только
намекнуть, что что-то может случиться с ребенком. Поэтому, когда один мой
знакомый сказал, что нельзя быть такой свиньей, чтобы ничего не делать
против режима, я ему ответила, что нельзя быть и таким дураком, чтобы идти