"Юлия Шмуклер. Автобиография" - читать интересную книгу автора

я учу его днем и ночью. В сущности, я занимаюсь устным народным
творчеством - только рассказываю сама себе.

Так как я знала, что "Чудо" - "в яблочко", я смогла усвоить еще один урок
массовой психологии. Те из моих знакомых, которые читали мою графоманскую
продукцию, обязательно находили в нем недостатки, давали советы, как его
переделать и иногда делали это сами: в "Еврейском самиздате" рассказ
появился с вырезанной серединой и измененным названием. Те же, кто меня в
графоманской роли не наблюдали, никаких недостатков в рассказе не находили
и утаскивали его к себе, как кошка котенка. Вот и прислушивайся после
этого к голосу критики. Так как без критики нельзя, то я вышла из
положения, найдя себе читателя № 1, читателя № 2 и так далее - бывают люди
с абсолютным литературным слухом. К ним я обращаюсь, когда моя душа меня
гложет; когда же она спокойна, я - тоже, и мне никто не нужен. Я
огляделась кругом в поисках рукоположения - никого что-то не нашла и так с
той поры неположенная и хожу. Я ощущаю это как формальный непорядок, что
никто меня не трахнул мечом по плечу - культурные традиции должны
продолжаться, даже среди пустырей, помоек и могил, которыми сопровождается
разрушение старого мира. Как поется в Интернационале: "весь мир насилья мы
разрушим до основанья, а потом..." Потом обычно бывает суп с котом.

После "Чуда" я написала еще "Последний нонешний денечек" - и прошел
испрошенный мной год, настало время отъезда. Сам отъезд был патетический -
по каким-то своим соображениям большевики не разрешили нам взять багаж, и
ноябрьским мокрым вечером мы бежали втроем к самолету: я в своем
коричневом пальто, с пишущей машинкой и тяжеленным портфелем с научными
черновиками; справа пыхтел сын, в серой курточке, купленной для школы,
тащивший картину, подаренную мне ребятами-математиками после защиты -
причем с нее непрерывно разматывались белые тесемки и волочились за нами
по мокрому асфальту; и слева поспевала мама в черном пальто с двумя
сумками, приговаривая "пропали наши вещи". Впереди светила желтыми огнями
"Каравелла", как оплот свободы и цивилизации - какой-то вежливый
иностранец поспешил нам навстречу и подобрал наши тесемки - и мы ввалились
еврейскими цыганами в салон, заполненный красными, желтыми и синими
иностранцами, которые непрерывно говорили по-английски, как птицы.

В таком виде мы прибыли в Израиль, который я представляла себе как
гористое и храброе место - и сели на абсолютно ровной поверхности, без
единого холмика на горизонте, где на фоне встающего малинового солнца в
каком-то банном пару клонились подозрительные пальмы. Я ничего не поняла.
Потом нас повели в залы ожидания, где в соответствии с некоей табелью о
рангах - насколько я уловила, по сионистским и академическим заслугам -
заставили ожидать разное количество часов, причем я попала в самый конец и
сзади меня были только грузины. Это я уже поняла. Мама, как заговоренная,
повторяла одну фразу: "пропали наши вещи". Она, пережившая
империалистическую, гражданскую и вторую мировую, социалистическую
революцию и царские погромы, тридцать седьмой год и дважды сидевшего отца
- теперь сломалась на этом багаже. Во внезапном приступе живучести я
вскочила и побежала лаяться с чиновниками, надеясь выбить чего-нибудь
погористее, но, конечно, сломалась, и, расколовшись, подписала на себя