"Владимир Николаевич Шустов. Человек не устает жить " - читать интересную книгу автора

злую минуту!.. За колючкой в Вентспилсе зарыл я механика и матроса. Зарыл и
бежал.
- Можно, выходит, бежать-то?
- Попробуй.
- Вишь, крепко я надеюсь бежать-то. Потому и справку навел. Обидел
небось? Не серчай. Ты своей, я своей бедой маемся. Дадено бы человеку было
допрежь знать, что станется. Вишь, как оно... Войну против немцев зачал я,
никак, двадцать восьмого: неделю на формировке злость скапливал. Впервой
схлестнулся с ним в Белоруссии. Известное дело, пятился от Бреста, покамест
притерпелся. Ну, а притерпевшись, само собой, и вкладывать ему зачал.
Сурьёзные мужики в отделении моем ходили: за зрячину лба пуле не ставили, в
драке потылицы не казали. Притерлись мы друг к дружке, приноровились. Ладно
дело-то пошло. Конешно, высевались мужики помалу. Как-то рота наша третья
пополнение получила. Из роты, как водится, взводу выделили. Взвод наш одним
бойцом пополнил. Мордастый из себя такой парень, при силе. Знакомлю его с
мужиками, перед строем речь говорю. "Вишь, говорю, Машков, с кем служить
довелось. Громом мы все пуганы, железом крещены. У Нишкомаева, вишь, медаль.
За отвагу дадена. Так на медали той и обозначено. У Дешевых - орден. Каким
он делом его заработал, спроси - не утаит, расскажет все доподлинно. Воюй,
как они, - в добрые люди выйдешь. Уразумел?" - "Уразумел", - отвечает.
"Тогда наука солдатская впрок пойдет". Поговорили. Только парень, замечаю,
все поближе ко мне жмется, возле крутится, угодничает. Тут-то промашку и
допустил я, пожалел. "Робеет с непривычки, - думаю, - вскорости оклемается".
Характер-то у меня жидкий. Еще батя покойный говаривал: "Всем ты, Панька, в
сибирский корень: и статью, и ликом, и силой. Однако, паря, духом ты шибко
хлипок. Порожняя жалость, Панька, - заняток не мужицкий. Справедливость и
сурьёзность в деле верховодят". Батя - он брехать не горазд был. Принял я по
Машкову, значится, решение. Доглядеть бы за ним, да некогда. Воюем без
передыху. Приставил я Машкова к пулеметчику Седелкину вторым номером.
Ядреный мужик Седелкин, храбрый до отчаянности. Возле деревни Луневки крепко
сшиблись мы с немцем. Деремся день, два деремся. Ни "тпру", ни "ну": ни мы
их, ни они нас. Всю землю округ вспахали, ровно под зябь сготовили.
Выколупывал, выколупывал нас немец из окопов, осерчал. Ни свет ни заря
пустил с дюжину танков. Утро только занялось, страхопуды и поперли. Мнут под
себя, все как есть на нас воротят. В хвостах, различаем, автоматчики рысят.
Худо ли, хорошо ли, а воевать все одно надо. Мы диспозицию с мужиками
прикинули, никак, пулемет должно на фланг пристроить, чтоб пеших с техникой
разлучить. "Седелкин, говорю, вишь на бугре, что по праву руку, стропила
вроде торчат? Там, говорю, где вечор Петросова накрыло? Дзота, говорю, не
осталось, а яма - куда ей деться! Айдате с Машковым туда, закрепляйтесь и по
обстоятельствам секите немца". Подхватились они, угнездились в яме, одно
рыло "Максимове" средь полыни маячит. А танки - вот они, рядом танки-то!
Самое время Седелкину в бой встревать, а он молчит. Я ракету - молчит! Я -
Трифонова туда. Убило. Мы штыками автоматчиков доставать стали, а потом и
вовсе на кулаки приняли. Угодили мне чем-то по голове, я и завял. Очухался в
плену. Голова, как после угару, тяжелая, гудет. Гляжу, Машков. Маню его
пальцем: голос пересекло. Подошел он. "Почему, хриплю, пулемет молчал?" -
"Седелкина, отвечает, убило". - "А ты что, спрашиваю, делал? Руки
отсохли?" - "Грех, отвечает, на душу брать не пожелал". Не контузия - удавил
бы я его! Жгу его глазами, а он проповедует: "Люди перед богом все братья...