"Константин Симонов. Воспоминания " - читать интересную книгу автора

А потом прошло какое-то время, и мы все начали ходить к Луговскому в
"Молодую гвардию" и домой, сперва в маленькую квартирку на Тверском бульваре
около Литературного института, потом в большую, новую - в Лаврушинском
переулке. Мы любили Луговского потому, что он любил нас. Без этого между
старшим и младшим в литературе никогда не рождается и не может родиться
дружба. Может родиться уважение, преклонение, восхищение - что угодно, но не
дружба.
Мне случилось наблюдать больших поэтов, у которых были преданные
молодые поклонники и которые смотрели на них как на что-то волочащееся за
ними по земле. Неся в себе нечто унизительное для обеих сторон, - не знаю,
для какой больше, - такого рода отношения или превращаются в окончательное
уродство, порой на всю жизнь, или безвозвратно проходят. Повторяю, мы любили
Луговского потому, что он любил нас, хотя в нашей юношеской любви к нему
была, конечно, и пота преклонения, и доля идеализации человека, которого мы
любили. Но главное состояло в том, что не только он был нужен нам, но и мы
были нужны ему. Мы, со своими незрелыми стихами, со своим неоперившимся
мужеством, были нужны и интересны Луговскому.
Он не смотрел свысока ни на наши незрелые мысли, ни на наши незрелые
стихи. Он одно принимал в них, другое отвергал, но ему было интересно в
важно: куда, по какой дороге в будущее идут эти мысли и эти стихи. И конечно
же он больше любил то, что было ближе ему, даже порой оказываясь
несправедливым и больше радуясь не самым лучшим стихам, а самым близким ему
по духу и по голосу. В этом была своя субъективная справедливость; он не
претендовал быть судьей молодой поэзии, он хотел быть ее другом и
сообщником, но именно в том, что было близко ему самому как поэту и
человеку. Луговской в те годы необыкновенно много возился с поэтической
молодежью. Но сказать, что он собрал вокруг себя самое талантливое в ней,
было бы неверно. Были очень талантливые молодые поэты, которые казались
неинтересными ему и для которых он сам был неинтересен. В его орбиту вошли
только те, кто был ему близок по устремлениям, те, кто, в свою очередь,
предпочитал его стихи стихам других хороших поэтов, не потому, что стихи
Луговского были непременно лучше, по потому, что именно его стихи были нам
ближе.
Поэзия пустынь и гор, яростных ветров и соленых морских побережий,
обаяние тех мест, где человеку трудно и где от него требуется мужество,
романтика революции и гражданской войны, революционного Востока, борьбы с
басмачеством, пограничной службы, наконец, романтические ноты предчувствия
будущих боев с фашизмом - все это было нам очень близко в Луговском. Мы это
чувствовали и в его стихах, и в его суждениях о чужих, в том числе и наших,
стихах, и в песнях, которые он пел, и в былях и даже небылицах, которые он
рассказывал.
Да, наверное, среди былей попадались и небылицы. Вспоминая уже взрослым
человеком, как Луговской рассказывал нам и как мы,
двадцати-двадцатидвухлетние, по-детски раскрыв рот, слушали его, я задним
числом трезво понимаю: да, бывало и так, что его рассказы отрывались от
земли, что в них вплетался и домысел и вымысел и что, наверное, даже сама
биография Луговского в этих рассказах представала перед нами более
романтической, более жесткой, вооруженной, военной, чем она была. В его
жизни и в самом деле было немало интересного, но в нашем мальчишеском
представлении она казалась овеянной, быть может, излишним романтическим