"Шесть мессий" - читать интересную книгу автора (Фрост Марк)ГЛАВА 6Под аркой большого зала музея Метрополитен, представлявшего собой северный аванпост деловой цивилизации Пятой авеню, собралось избранное общество, состоящее из влиятельных вдовушек с пышными бюстами и сопровождающих их джентльменов. Сливки общества, именовавшие себя «Четыре сотни» (кто-то объяснил Дойлу, что именно такое количество гостей вмещает бальный зал миссис Вандербильт), воздавали честь выдающемуся гостю из Англии. При первом взгляде на это сборище богачей Дойл почувствовал некоторую неловкость, но ему доводилось неоднократно бывать на приемах у королевы, так что светскому этикету, всем расписанным, словно па в танце, действиям и движениям писатель выучился у настоящего мастера. Нужно повторить вслух имя того, кого вам представляют, пожать ему руку (если, конечно, вы не королева: для царственных особ этикет делает исключение), принять непременный комплимент со скромной сдержанностью, указывающей на абстрактное очарование новым знакомством, кратко поблагодарить и выразить надежду на встречу в будущем. Следующий, пожалуйста. Дома ему не раз приходилось исполнять подобный обряд, хотя здесь он, как и все прочее, с чем пришлось встретиться в первый день пребывания в Нью-Йорке, отличался колоссальным масштабом. К тому времени, когда волна желающих поприветствовать знаменитость лично несколько спала, ладонь Дойла отчаянно болела. Интересно, кто это внушил американским воротилам, что попытка сокрушить при рукопожатии кисть руки свидетельствует об искренности дружеских чувств? После первого часа толпа слилась в одного осыпанного драгоценностями и увешанного черными галстуками зверя о тысяче головах, постоянно ставившего Дойла в неловкое положение. Похоже, здесь считалось, что если вас представили кому-то на приеме, то вы уже стали хорошими знакомыми, а значит, к человеку, которому вас представили, можно запросто подойти и завести с ним разговор, исходя из того, что он, конечно же, вас помнит. Какой кошмар! Бедный Дойл чувствовал себя уязвимым, как куропатка на лугу, открытым для атаки со всех сторон. Удивляло и то, что, оказывается, на здешних приемах гостей не усаживают за столы и не угощают настоящим ужином. Иннес, когда они укрылись за колонной, объяснил, что это одно из американских нововведений — никакой тяжелой пищи! Только шампанское, в количестве, достаточном, чтобы в нем мог плавать военный корабль, и огромные блюда с сырыми моллюсками. Расходы, таким образом, уменьшаются, контакты между гостями благодаря тому, что они не сидят прикованными к месту за столом, а фланируют по залу, напротив, учащаются. Это позволяет четыремстам наметить на этот вечер множество встреч и решить множество важных вопросов, не обидев никого ранним уходом. Правда, Дойл решительно не понимал, в чем тут благо, если спустя час все эти люди снова увидятся на приеме у другого воротилы. Как утомительно придерживаться светского графика: половина времени уходит на то, чтобы нарядиться для выхода в свет, остальное на переезды в течение вечера с места на место, при постоянно гложущем подозрении, что кто-то где-то развлекается лучше. — Кстати, прости меня за Пинкуса, — сказал Иннес. — За то, как я вел себя на борту! Боюсь, что вначале я совершенно попал под его влияние. Это полностью моя вина. — Ничего страшного, — великодушно произнес Дойл, втайне весьма обрадованный этим признанием. — С кем не бывает. — Понимаешь, он мне совсем голову заморочил, особенно этими девушками-танцовщицами. Правда, они и вправду такие милашки… Внимание, Артур, справа по борту опасность! Иннес привлек его внимание к приближавшейся стайке матрон, взиравших на заезжую знаменитость с алчным восхищением хищниц, устремляющихся к добыче. Дойл, прикинувшись, будто не замечает этого наступления, обратился в бегство, в то время как Иннес двинулся в самую их гущу, дабы обеспечить отступающему арьергардное прикрытие. Однако стремительная ретирада ни к чему хорошему не привела: избежав одной толпы поклонников, Дойл оказался зажатым другой под лестничным пролетом. Его окружали жизнерадостные, потные лица, светившиеся загаром и неестественным здоровьем, а Пепперман, как назло, куда-то запропастился. Ну надо же, а ведь до сих пор только что не водил за руку, повторяя имя каждого, с кем они сталкивались (кстати, почему бы не ввести у себя обычай носить вместо этих идиотских бутоньерок пуговицы с отпечатанными на них именами?), но его отмело в сторону под натиском какого-то безумного итальянского тенора. Дойл увидел, как косматая шевелюра майора колышется, то и дело выныривая на поверхность людского моря, и понял, что отбиваться от задиристого, клыкастого вожака этой хищной стаи ему придется самостоятельно. Как там, черт возьми, его зовут? Рузвельт? Именно. «Теодор. Зовите меня Тедди». Выходец из семьи, принадлежащей к правящему классу: хотя считается, будто в стране свободы такового быть не должно, но даже последнему болвану и без очков видно, что это не так. Этот Тедди — примерно ровесник Дойла, коренастый и плотный, как эта жирная сигара у него во рту, в очках с толстыми линзами, украшающими квадратную физиономию. Только взгляд этих глаз исполнен такой воли, напора и бесстрашной энергии, что их обладатель в этом отношении переплюнул бы носорога. Рузвельта представили как полномочного представителя того-то или сего-то, то ли парка коммерции, то ли чего-то еще. Американцы придумали для себя развлечения, награждая друг друга титулами, длинными и многословными, как железнодорожные составы, потрясающими нелепой пышностью, свидетельствующей о нехватке воображения. Вице-суперинтендант помощника комиссара службы надзора за безопасностью и здоровьем. Административный наблюдатель отделения стремян и подпруг департамента гужевого транспорта Управления общественных перевозок. Ничего похожего на поэтический лиризм английских должностных наименований: канцлер казначейства, министр внутренних дел, вице-король… — Был в лекционном турне, — заявил Рузвельт, маниакально жуя свою сигару. — Бостон, Филадельфия, Атлантическое побережье. Нынче я не могу позволить себе отлучаться далеко и надолго. Два месяца тому назад умер мой младший брат. Алкоголь. Беспутство. Эпилепсия. Галлюцинации. Содержание в лечебнице. Пытался выброситься из окна. Семья в смятении. Ужасно. Вы не представляете себе, Артур, как все это тяжело! «Зачем он рассказывает мне все это? И почему называет Артуром?» — Весьма сочувствую, — произнес он вслух. А что тут еще скажешь? — Премного благодарен. Что можно сделать, когда тот, кого ты так сильно любишь, не хочет жить? Ничего. Совершенно ничего. Приходится отпустить его. Из-под очков Рузвельта выкатилась слеза, и он, ничуть этим не смутившись, утер ее. — Но жизнь продолжается. Она для живых. Это борьба, состязание. Идти вперед, не сдаваться до последнего вздоха. Пока мы сами не упокоимся в земле. Дойлу этот прямодушный манифест стойкости понравился: разве не это больше всего восхищало его в американцах? Прямота, искренность. Свобода в выражении сильных чувств. Никакой чопорной официальности, за которой его сдержанные соотечественники прячутся, словно полевые мыши в живой изгороди Сассекса. Рузвельт вынул сигару изо рта и наклонился к Дойлу: — Мое мнение по поводу излишеств, убивших моего брата, таково: оглядитесь по сторонам, в этом помещении вы увидите лишь богатство, изящество, утонченность. Но позвольте сказать вам, что повсюду на улицах этого города происходит открытая война; банды головорезов и хулиганов беспрепятственно хозяйничают во всех кварталах Нижнего Ист-Сайда, и город не в состоянии их укоротить. На примере Нью-Йорка можно отчетливо проследить два основных направления, по которым развивается человеческая раса. Один путь лежит через самосовершенствование и филантропию нравственно сильных людей, стремящихся увеличить свои познания и расширить кругозор: они ведут общество вперед. Второе достигается неосознанно теми, кто потерпел нравственное крушение через пьянство и разврат: две невидимые руки, выдергивающие сорняки в саду жизни. Я предвижу, что через три поколения породы пьяниц, распутников и преступников, скрещивающихся между собой, как это у них обычно бывает, вымрут или сойдут на нет… Почему? Да потому что излишества и преступления ослабляют их телесно, а зачастую и убивают раньше, нежели они успевают обзавестись потомством. Таким образом, прогнившая ветвь оказывается подрезанной, и со временем раса поднимается на более высокий уровень. У природы есть свои инструменты. Он отступил назад, чтобы оценить воздействие своей теории. Дойл внимательно присмотрелся к нему и спросил: — Вы собираетесь баллотироваться на какой-нибудь пост, мистер Рузвельт? — Я был кандидатом на пост мэра этого великого города, и мы не исключаем, что повторим эту попытку, — ответил Рузвельт, и стоявшие позади него на ступеньках сторонники при этих словах приосанились. — А вы, Артур, не намереваетесь ли совершить поездку на Запад? — Я не уверен, что маршрут моего турне уже не проработан во всех деталях, — ответил Дойл, несколько ошеломленный тем, с какой живостью произошла трансформация скорбящего брата в генетика-мальтузианца. — Мой вам совет: плюньте на турне, посмотрите Запад. Суровый, опасный край, дикая, первозданная земля. Нечего и надеяться найти более подходящее место для того, чтобы задуматься о незначительности человека. — И вы часто размышляете об этом? — осведомился Дойл. — Там вы убедитесь в том, что человек отправился на Запад ради более высокой цели. Судьба повелела американцам осваивать новые рубежи, и это определило их характер на сотни грядущих лет. — Правда? Как так? Рузвельт медленно повертел сигару и посмотрел на Дойла в упор. Он явно не привык к тому, чтобы его заявления подвергали сомнению, но Дойл не смутился. — Американцы придут к пониманию собственной, Богом данной способности подчинять себе природу, а в конечном счете на них возложат и ответственность за управление цивилизованным миром. Правда, покорять природу должно с благоговением, ибо только в единении с природой мы сумеем сформировать надлежащее отношение к тому, чтобы взвалить себе на плечи и грандиозную ответственность мирового лидерства. Если вы посетите Запад, Артур, то на каждом повороте вы увидите пейзажи и панорамы такого ошеломляющего величия, что это в корне и навсегда изменит само ваше представление о мире. Я призываю вас не упустить такой шанс. — Я всегда хотел увидеть индейцев, — кивнул Дойл. Рузвельт прищурил глаза, и Дойла словно обожгло лучом направленной на него энергии. — Послушайте, у нас в стране люди отсталые и сентиментальные тоже вели немало разговоров о том, что мы должны пожертвовать экспансией нашей цивилизации ради выживания нескольких разбросанных по равнинам племен, существование которых лишь ненамного осмысленнее диких зверей, с которыми они делили право владения своими пустынями до нашего прихода. — Я читал, что они, на свой дикарский манер конечно, своеобразны и интересны. — Краснокожий — это реликт каменного века, и его так называемое изначальное, дикарское «благородство» говорит лишь о безнадежном отставании от темпов прогресса. Колеса истории никогда не прекращают вращения из жалости; кто не способен выдерживать их скорость, обречен на гибель. Такова участь, уготованная Богом для индейцев: нежелание приспосабливаться к стремительно меняющемуся миру — это их смертный приговор. Неожиданно Рузвельт крепко стиснул руку Дойла. — Мне очень понравились ваши рассказы. Холмс. Ватсон. Великолепные ребята. Жаль, что вам пришлось их убить. Подумайте о деньгах, которые вы могли бы заработать. Но все равно, браво, Артур! Желаю приятного пребывания в Америке. С этими словами Рузвельт удалился, властным жестом уведя за собой всю свою рать. В образовавшуюся после их ухода пустоту тут же вступил Иннес. — Что за тип? — осведомился он. — Шокирующий пример биологического вида Homo Americanus. Его можно набить опилками и выставить в музее. — Но каковы здесь франты! Взять хотя бы вон того расфуфыренного малого. Иннес кивнул в сторону стройного мужчины, смуглого, с тонкими чертами лица, в цилиндре, фраке, черной накидке и струящемся белом шелковом шарфе. Он был занят беседой, но регулярно посматривал в их сторону. Его лицо отличали своеобразный разрез глаз и почти женственная утонченность губ и носа. Грива длинных черных волос была собрана в хвост. Лет тридцати с небольшим на вид. Незнакомец держался с развязной уверенностью знаменитого маэстро. — Представляешь, начал рассказывать мне о задуманном им концерте. Каждый инструмент в оркестре представлен своим запахом, который он будет выдувать в публику с помощью машины, когда оркестранты начнут играть… — Разные запахи? — Ты правильно меня услышал: аромат розы для струнных, сандаловое дерево для духовых, жасмин для флейты и так далее. Каждый запах будет подаваться из своей форсунки, сопряженной с конкретным инструментом и им активизируемой. — Боже! — Говорит, что уже получил патент. «Нюхорама» — симфония запахов. — Похоже, скоро я в театр ни ногой. — Только в Америке. Высокий, симпатичный блондин в смокинге, вынырнув из толпы, направился к Дойлу, на ходу запуская руку за пазуху. Увидев его приближение, элегантный смуглый мужчина в шелковом шарфе подошел к Дойлу, решительно взял его за руку и повел в самую гущу толпы. — Мистер Конан Дойл, сэр, для меня это исключительная честь, — произнес щеголь с безупречным аристократическим оксфордским произношением. — Я только что получил несравненное удовольствие, познакомившись с вашим братом, и подумал, что, может быть, возьму на себя смелость представиться вам самостоятельно. «Что ты и сделал, мистер Нюхорама». Высокий блондин смешиваться с толпой не стал и теперь маячил на краю зала. — Меня зовут Престон Перегрин Райпур, но для знакомых я просто Престо. Мы с вами в своем роде соотечественники. Я закончил Оксфорд, — промолвил денди и с тем же выражением лица тихо, с угрожающей серьезностью продолжил: — Сэр, прошу вас время от времени поглядывать на все это сборище, а когда смотрите на меня, улыбайтесь, будто я говорю вам что-то забавное. — Простите? — За нами следят. Лучше всего, если наш разговор будет коротким и со стороны покажется поверхностным, обычной светской болтовней, — пояснил Престо. Развязности в его голосе не осталось и следа, она сменилась доверительной искренностью. — А в чем дело, сэр? — осведомился Дойл, изобразив, согласно пожеланиям собеседника, широкую улыбку. — Боюсь, что нынешние обстоятельства не очень подходят для подобного разговора. Если коротко, то вам угрожает опасность. Вы должны немедленно покинуть это место, — сказал Престо, улыбаясь и кивая проходящей мимо паре. Дойл заколебался: оглядевшись как бы между делом, он не приметил ничего тревожного. — Удобно ли будет мне заглянуть к вам в отель завтра утром часов, скажем, в девять? — спросил Престо. — Нет, пока я не услышу, в чем дело. Райпур помахал кому-то поверх плеча Дойла, залился дурацким смехом и тихонько произнес: — Мистер Конан Дойл, я полагаю, вы уже в курсе того, что кто-то похищает великие священные книги. Надо полагать, эта тема заслуживает того, чтобы уделить ей час вашего драгоценного времени — хотя бы для удовлетворения столь присущего вам любопытства. Дойл оценил собеседника по достоинству. — Завтра в девять часов утра, в отеле «Уолдорф». Щеголь слегка поклонился. — Сейчас я предприму обходной маневр, заберу вашего брата и немедленно уйду. — Престо легким движением руки извлек и передал Дойлу визитную карточку. — До завтра. Дойл бросил взгляд на визитку, под именем «Престон Перегрин Райпур» красовался титул: «Махараджа Берара». Махараджа! — Очень признателен. — Престо вновь преобразился в светского мотылька. — С нетерпением жду возможности прочесть ваши новые потрясающие рассказы, мистер Конан Дойл. Браво! Браво! Для меня было счастьем познакомиться с вами, сэр. Примите мои наилучшие пожелания. С этими словами Престон Перегрин Райпур, махараджа Берара, отвесил поклон и отошел в сторону. Стоило Иннесу снова приблизиться к брату, как Престо высоко поднял свою поблескивающую черную трость и возгласил: — Voilа! Трость извергла огненный столб и облако густого белого дыма. Люди вокруг него бросились врассыпную. — Какого черта! — воскликнул Иннес. — Следуй за мной, — сказал Дойл, схватив брата за руку. — Быстро. Братья пробрались сквозь возбужденную толпу, затерявшись среди множества гостей, торопившихся к дверям. Дым позади них развеялся, но Престо уже нигде не было видно. Высокий блондин поспешил вслед за ними. На улице Дойл торопливо подтолкнул Иннеса к ожидавшему у обочины Пятой авеню экипажу и, оглянувшись, успел увидеть появившегося из дверей светловолосого человека. — Что происходит? — Сейчас объясню, — сказал Дойл. Они запрыгнули в экипаж. — Куда? — спросил возница. Это был Джек. Она сошла с поезда на станции и теперь стояла на той же самой платформе, на которой несколько часов назад находился Иаков Штерн. В голубом хлопчатобумажном платье и капоре, скрывавших ее мускулистое телосложение и угольно-черные волосы, она больше походила на провинциалку, приехавшую навестить кузину, или сельскую учительницу, чем на женщину из индейского племени, недавно ускользнувшую из резервации. В ту ночь, как и предсказывало совиное ведовство, ей снова приснился сон. В нем она в одиночестве бродила между высоких зданий по широким, безлюдным улицам какого-то города, ждала кого-то перед странным замком с тонкой, торчащей, словно палец, башней. Это место являлось ей в сновидениях много раз, но раньше оно представлялось черным, более угрожающим, и замок не находился посреди современного города, а всегда был окружен пустыней. Ничего больше новый сон явить не успел — Черный Ворон (она ни разу не видела лица этого человека, только искривленную горбатую спину и редкие длинные волосы) налетел и смыл все прочь всепоглощающим огнем. Город она узнала: Чикаго, единственный большой город, который ей доводилось видеть наяву, но ничего похожего на странную башню во время того, десятилетней давности, посещения, когда выпускников школы в резервации свозили туда, чтобы произвести впечатление на белых политиков, она не видела. Город запомнился как место великого гнева, смятения и дикой энергии, и она надеялась, что ощутить все это снова ей не придется. Теперь, однако, у нее имелось твердое намерение бродить по улицам до тех пор, пока не найдется та башня, а найдя ее, дождаться того, кто к ней придет. На выходе с вокзала Ходящая Одиноко уловила взгляд человека, отиравшегося возле стоянки экипажей. Данте Скруджс переместил зубочистку из одного уголка рта в другой, и, когда темноволосая женщина прошла мимо, злые мысли, пробегавшие в его голове с большей регулярностью, чем ближние поезда, замелькали с отчаянной быстротой. С его последнего дела прошел месяц, близилось время возвращения голосов, и знакомая фраза уже снова звучала в его сознании: «Мы чувствуем голод и нестерпимый зуд, но не можем ни насытиться, ни почесаться». Он наблюдал за ней с фанатичной сосредоточенностью; Данте понравилось то, как перекатываются при ходьбе ее ягодицы, как ее крепкая смуглая рука держит ручку чемодана. Может, он и одноглазый, но индейскую женщину узнает с расстояния в полмили. Ох, и когда эти глупые женщины поймут, что не должны путешествовать в одиночку? Чикаго — суровый город, одинокую женщину на каждом шагу подстерегает опасность, а она искушает судьбу, разгуливая рядом с вокзалом в темноте. Просто напрашивается на неприятности, тем более что нахально пытается сойти за белую. Бесстыдство это, и ничего больше. Этой скво просто необходимо преподать урок, и он, Данте Скруджс, этим займется. Мысль об их предстоящей близости заставила его поежиться. Да уж, каждый дюйм ее смуглого тела познакомится с ним, прежде чем он познакомит ее с «зеленой рекой». Но сперва надо дождаться знака: вот там, у коновязи, лошадь. Махнула хвостом, налево — и снова налево, два раза подряд. Да. Голоса ее хотят. Женщина завернула за угол. Он последовал за ней, неприметный среди бетона, кирпича и чугуна, определивших облик нового Чикаго после пожара 1871 года. Маскировку ему обеспечила сама природа: он не был красивым, но и безобразным его тоже было нельзя назвать. Среднего роста, светловолосый, с мальчишеским лицом, мягким и пухлым, как у всей его родни, средней руки лавочников из Мэдисона, штат Висконсин. Он выглядел на десять лет моложе своих тридцати девяти лет и не выделялся ни в какой толпе. Крупным не был, но отличался удивительной силой больших фермерских ладоней, которыми, как клещами, давил скорлупу грецких орехов. Достаточно сообразительный, чтобы всегда опережать полицию на шаг, а то и на два, Данте умело избегал тюрьмы и являл миру ничем не примечательную добродушную физиономию. Правда, отличительная особенность у него все же имелась, но разглядеть, что его замечательный голубой, как яйцо малиновки, глаз на самом деле стеклянный, можно было, лишь подойдя вплотную и присмотревшись к лицу. Данте был из той породы людей, которых только-только начал порождать новый механизированный мир. Он двигался по жизни, не отбрасывая тени, тогда как внутри его жили тьма и разрывающая сердце боль. Он уже давным-давно отказался сопротивляться голосам, которых слышал в своей голове, и с холопской покорностью верил, что его задача — просто повиноваться. Город представлялся ему джунглями, себя же он видел в них хищником, и это придавало особое достоинство тому, что Данте считал делом своей жизни. В армии США его замашки и склонности пришлись кстати: там оценили его способность поддерживать дисциплину и, закрывая глаза на некоторые издержки, сделали взводным. Он прослужил пятнадцать лет, прежде чем начальникам открылась истинная природа и степень энтузиазма сержанта Скруджса. Солдаты его подразделения и все знавшие его по совместному участию в боевых действиях подтверждали, что после того, как стрела, выпущенная воином дакота, выбила ему глаз, Данте утратил все человеческие ограничения. Правда, в армии находили оправдание и этому: если у бедолаги всего один глаз, трудно ожидать, что он будет в состоянии отличать женщин и детей от вражеских воинов. Однако заминать кровавые эксцессы до бесконечности не представлялось возможным, и армия, не поднимая шума, тихо спровадила Данте в отставку с полным пенсионом. Данте истолковал свою неудачу по-своему; эта рана открыла для него целый новый мир. Ему представлялось, что потерянный в бою глаз просто развернулся, чтобы заглянуть внутрь и позволить ему услышать голоса. И с тех пор как он был столь плачевно ранен, голоса даровали ему дозволение осуществлять своего рода воздаяние, о котором он мог только мечтать: девять убийств за три года, которые никто никогда с ним не свяжет. Получая пенсию, Данте не нуждался в деньгах и потому мог всецело отдаваться тому, что, по слухам, состоятельные джентльмены называли «охотничьим азартом». Перед тем как поступить на службу в армию, он нанимался проводником к охотникам на бизонов, к этим богачам с Востока, расстреливавшим с расстояния в сто ярдов стоящих на месте бизонов. К таким охотникам он не питал ничего, кроме презрения. По его разумению, они все извратили: настоящий азарт можно испытать, лишь схватившись с добычей лицом к лицу, действуя осторожно, основательно, расчетливо. Он любил показывать своим дамочкам «зеленую реку», а потом уж заниматься ими неторопливо и легко, по пути пожирая их страх. А эта была индианкой. Как раз подливка к его мясу. Скво не знала, куда идет, это было ясно, и она не знала Чикаго, смотрела на названия улиц, бродила без направления. Что она искала, почему оказалась здесь одна — ему было плевать. Такие мысли обращали добычу в людей и уничтожали всю магию. Ее семья наверняка находится в резервации, откуда эта дикарка сбежала, а потому Данте решил, что торопиться некуда. Вот и хорошо, он вообще любил действовать неспешно. Как-то раз он следил за одной женщиной полпути до Спрингфилда, держась позади до наступления подходящего момента; ожидание придавало охоте особый вкус, ведь от начала до завершения могли пройти дни и даже недели, но стоило ему наметить цель, он уже не отступался и непременно доводил дело до конца. Она поднялась по лестнице, ведущей к пансиону, который, как он знал, находился на Дивижн-стрит, — «Только для дам, размещение на неделю». Хорошо, она решила остановиться ненадолго. Данте наблюдал такую модель поведения много раз: женщина приезжает в город, находит тяжелую и низкооплачиваемую работу, например официантки или швеи. Время идет, и работа перемалывает ее, превращая в безымянную, безликую фигуру, на которую никто не обращает внимания. Каждый вечер она бредет в свою комнату одна, быстро теряя остатки привлекательности. Питается за общим столом с такими же бесцветными особами, как она; может быть, заведет себе подругу, с которой будет обсуждать свои мечты, сводящиеся к тому, что найдется малый, который будет обращаться с ней не слишком плохо и обеспечит хоть какое-то существование. Будет выходить на заднее крыльцо покурить, мыть посуду в общей мойке на нижнем этаже, спать, никогда не раздеваясь полностью. И видеть во сне такие же бесцветные, как ее жизнь, сны. Женщины… Дрейфуют по жизни, ожидая, что что-нибудь произойдет. Теперь он здесь, и ожидание закончилось. Ее жизнь обретет смысл. Она увидит «зеленую реку». Вот она в окне. На втором этаже, в глубине комнаты. Голоса сказали ему, что сейчас можно спокойно уйти. Теперь он знает, где найти ее. Но, сосредоточив все свое внимание на индианке, Данте Скруджс так и не догадался, что кто-то следит и наблюдает за ним. Смуглый, спокойный мужчина с отчетливой круглой татуировкой — кружок, пронзенный молнией, — на сгибе левой руки. Он подождал, пока Данте пройдет мимо него, и не спеша направился следом за ним, сливаясь с толпой. Никто в лагере рабочих не мог вспомнить, что видел раньше этого бродягу-китайца, и на философский лад, обычный для этих королей дороги, они рассудили, что это истинный предвестник суровых времен. Неприятие непременных атрибутов капитализма — работы и денег — не позволяло вытравить из сознания любознательность и интерес к отвлеченным мировым проблемам, благо леность давала им время и возможность, не замыкаясь на повседневности, размышлять о высоком. Вольные скитальцы держали уши востро и улавливали ветры социальных перемен, откуда бы они ни подули; на каждом месте их сборищ имелись люди, которые специально занимались изучением брошенных газет и обсуждали столь очевидно животрепещущие для них темы, как, например, неодобрение деятельности археологов. Иные обитатели таких лагерей куда в большей степени, чем основная масса добропорядочных граждан, были в курсе того, что за прошлый год разорилось шестьсот банков, обанкротилось двести железных дорог и более двух с половиной миллионов людей в Америке остались без работы. Как раз такого рода цифры и принуждали уважаемых бродяг прибиваться к подобным лагерям и делали жизнь уважаемых профессиональных бездельников более тернистой. Их ряды пополняли люди с печальными физиономиями, нудно талдычившие о своих семейных проблемах или о том, как они лишились работы; их исполненная жалости к себе трепотня становилась чуть ли не основным содержанием разговоров. Этого никак нельзя было сказать о китайцах, людях, по большей части державшихся особняком и не склонных к болтовне. Сам факт появления узкоглазого в их среде мог рассматриваться как сногсшибательная новость. Так вот, Слокам Хэйни рассказывал, что, когда он сел на товарняк в Сакраменто, этот китаеза уже сидел в товарном вагоне. Правда, так до самой Юмы ни с кем по-людски и не поговорил, хоть к нему и обращались: знай сидел в углу, ну ровно кот, караулящий у мышиной норки. Хэйни даже не понял, знает ли он английский. И вообще, было в нем что-то, от чего оторопь брала, хоть он ни к кому и не цеплялся. Вот и сейчас: сидит себе тихо у костра, а посмотришь — мурашки по коже. — Денвер, ты бы, что ли, с ним потрепался, — предложил Слокам. — Тебе ведь доводилось иметь дело с китаезами, ты этих ребят знаешь. Глубокое уважение, которым пользовался среди себе подобных Денвер Боб Хоббз, основывалось на долгом опыте бродяжничества и привычке говорить все напрямик. Среди скитальцев, хоть они и не признавали никакого начальства, он числился кем-то вроде неофициального старейшины. Когда-то ему тоже довелось вкалывать, он приехал на Запад из Огайо еще в шестидесятые, на прокладку трансконтинентальной магистрали, но лет двадцать назад, на уборке картофеля в Покателло, штат Айдахо, на него снизошло озарение и он дал себе слово никогда больше не горбатиться на кого-то. Денвер Боб сдержал слово и превратился в большого знатока проблем эксплуатации трудящегося человека. Он участвовал в марше на Вашингтон с Промышленной армией в девяносто третьем году в защиту положения промышленных рабочих и до сих пор пребывал в уверенности, что нет ничего лучше политической демонстрации. Кормят задарма, и компания что надо. Боб утверждал, будто как-то раз встречал Уолта Уитмена, всегда таскал с собой потрепанный, с загнутыми уголками страниц сборник «Листья травы» и мог бесконечно говорить о благородной бедности и жизни на открытой дороге с совершенно незнакомым человеком, покуда у того хватало терпения. Естественно, что, если присутствие этого китайца расстраивало гармонию лагеря, Денвер Боб счел своим долгом поправить дело. — Бывает, что уже в октябре в этой пустыне резко холодает, — произнес Денвер Боб, опустив свою плотную задницу на пустую катушку из-под медного провода рядом с китайцем. — Люди, в большинстве своем, как раз в это время начинают перебираться в Калифорнию, но мне сдается, что ты только что явился оттуда. Он предложил собеседнику глоток самодельной бражки из изюма, но тот лишь покачал головой, глядя прямо перед собой. Денвер Боб, с виду сущий Санта-Клаус, большой, округлый, с густой седой бородой и щеками-яблоками, не привык к тому, чтобы кто-то отвергал его великодушие, но это его особо не обескуражило. — Этот лагерь здесь уже десять лет, еще с тех пор, как они проложили ветку из Лос-Анджелеса. Каждый сезон через эти халупы проходят сотни людей. Скопище хибар находилось в Юме, главном перевалочном пункте на берегу реки Колорадо. — Ты говоришь по-английски, приятель? Китаец в первый раз посмотрел на него, и Денвер Боб почувствовал, как холодок пробежал по его позвоночнику. Не сказать чтобы в этих матовых черных глазах таилась какая-то открытая угроза. В них просто… ничего не было. Ни личности, ни покорности, ни напускного добродушия. Ни один узкоглазый, кого он знал, не смотрел и не вел себя подобным образом. — Я ищу работу, — сказал странный азиат. — Работу! Что ж, такое чувство посещает человека время от времени, — отозвался Денвер Боб в своей обычной добродушной манере. — Это как лихорадка: противно, но не так уж страшно; самое лучшее — это прилечь, выпить и подождать, пока само пройдет. — Я работаю со взрывчаткой, — сказал человек, игнорируя веселое кредо лености, исповедуемое и проповедуемое Денвером. — Это правда? — Взрывы. — Да, я понял тебя. Стало быть, ты работяга. Ну что ж, кем бы этот малый ни был, он не бродяга. Другое дело, что и на работника, гнущего спину на прокладке магистралей, похож мало, слишком уверен в себе, независим. Может быть, минер, недавно лишившийся заработка. Не важно. Все в этом человеке вызывало у Денвера Боба мандраж, и по правде, он был бы рад убрать такого странного типа из лагеря. Только вот как это сделать? — Где мне найти такую работу? — Вообще-то, брат, я могу сказать тебе точно. Они продолжают тянуть линию между Фениксом и Прескоттом через Пиа-Вайн. Толкуют, там собираются пробивать и крепить туннели. Работы идут круглые сутки и продолжатся еще год. — Где? — На северо-западе. Ты можешь сесть на товарняк в Феникс вон там, поблизости от разводного моста. Поезд проходит около полуночи, а уже к утру будешь на месте. Найдешь их контору прямо там, на железнодорожной станции. Конечно, они могут тебя прекрасно устроить — в наше время в большинстве мест работы не хватает, но малый с профессией, как у тебя, всегда востребован. Желаю удачи тебе и твоим достойным предкам. Денвер Боб поднял жестяную баночку с пойлом, при этом думая: «Охота тебе лезть в кабалу, приятель, ну и валяй. Главное, чтобы такой жуткий тип, как ты, убрался куда-нибудь подальше». Китаец, не выказав благодарности, даже не показав, что понял объяснения, снова уставился на костер. Но потом что-то заставило его встрепенуться: он насторожился, словно охотничья собака, делающая стойку на запах. Не успел Денвер Боб отреагировать, как ночной воздух вокруг них раскололся множеством пронзительных свистков. Это могло означать только одно, и над скопищем лачуг зазвучал крик тревоги: — «Быки»! Железнодорожная полиция и наемники из агентства Пинкертона устраивали погромы лагерей бродяг с тех пор, как в мае прошлого года в Чикаго прошла стачка работников пульмановской железной дороги. Наемные громилы поджигали лачуги и избивали тех бродяг, которых полицейские не бросали в тюрьму. На протяжении всего лета «быки» разоряли становища, начиная от Сент-Луиса и все дальше на запад, а впереди них, разносимые перепуганными беглецами, распространялись рассказы о том, как злобно и без разбору расправлялись с их собратьями. Заправилы железных дорог, похоже, твердо решили покончить с безбилетным кочевым племенем, очистить свои вокзалы и составы от тех, кто вызывал брезгливое неприятие у мигрировавших на Запад утонченных представителей среднего класса. Ведь именно от их оставленных в вокзальных кассах долларов зависело будущее благосостояние железной дороги. Полсотни пребывавших в блаженном алкогольном тумане бродяг были застигнуты врасплох: «быки» набросились из-за товарных вагонов так стремительно, что никто не успел даже вскочить на ноги. Два десятка громил подобрались неслышно, как воры, обрушились на не чаявших беды оборванцев с полицейскими дубинками и бейсбольными битами и без предупреждения принялись их охаживать. К тумакам и шишкам большинству бродяг было не привыкать, но на сей раз игра пошла по-новому. Эти парни были настроены серьезно. Лачуги запылали, а ворвавшиеся с противоположных сторон полицейские погнали впавших в панику бродяг в центр, словно угодившую в сети мелкую рыбешку. Те, кто поопытнее и посообразительнее, попадали наземь, прикрыли головы руками и принимали большую часть ударов на зады и спины. Любого пытавшегося бежать подсекали под колени и злобно тузили чем попало. Проламывались черепа, ломались ребра и ключицы, кровь стекала в лужи. Денвер Боб упал при первом свистке, поднырнул под катушку, на которой сидел, и стал ждать, когда на него обрушится град ударов. Он оглянулся на китайца, готовый крикнуть и предупредить его, чтобы падал на землю, но тот исчез. Здоровенный «бык», настигнув узкоглазого бродягу возле дрезины, замахнулся дубинкой, намереваясь вмазать ему от души, но китаеза произвел какой-то неуловимый жест, в результате чего удар не достиг цели, а в руках нападавшего осталась одна лишь ручка дубинки. Когда он вскинул глаза, китаеза снова произвел взмах, и полицейскому обожгло ногу, а при попытке шагнуть эта нога попросту отвалилась, обрубленная выше колена. Спустя миг рухнул на землю и он сам. Боли он не чувствовал, но почему-то не мог дышать и поднял голову за долю мгновения до того, как узкоглазый впечатал подошву в его лицо. Времени прочесть по умершему молитву у Канацзучи не нашлось. Сзади, замахиваясь дубинкой, на него налетел другой противник. Он нырнул, ударил ногой назад, перебросил нападавшего через себя, а когда тот тяжело рухнул наземь, крутанул ему руку, вывернув плечо из сустава. Завершил дело удар по переносице тем самым оружием, которым недавно размахивал громила: кость была вбита в мозг, и пронзительные вопли мгновенно стихли. Японец огляделся по сторонам, мгновенно проанализировав обстановку. Хотя обитатели лагеря обладали значительным численным превосходством, они не оказали никакого сопротивления. Никто из других атакующих, слишком занятых расправой, пока не заметил ни его, ни нанесенного им урона. Еще больше стражников виднелось справа, между стоявшими на запасных путях вагонами; впереди полыхали лагерные хибары, за спиной протекала холодная коварная река. Он был загнан в угол. В такой ситуации, при подавляющем численном превосходстве нападавших, существовала весьма высокая вероятность попадания в плен. Канацзучи выровнял дыхание, сохраняя бдительность, избавляясь от желаний и с каждым взвешенным выдохом изгоняя из тела страх. Сосредоточенность принесла плоды: в районе водонапорной башни между группами нападавших наметилась брешь, проскочив которую можно удрать к железнодорожному мосту, ведущему на восток. Ему придется положиться на темноту и хаос, царящий в лагере, и, чтобы пересечь пятьдесят самых опасных ярдов, убрать с виду меч. Когда на него бросился еще один «бык», Канацзучи присел, резко выпрямился под ним и, использовав инерцию бега, забросил его на горящую крышу; миг спустя тот с воплями, размахивая руками, выскочил из полыхавшей лачуги. Это отвлекло внимание нападавших, и Канацзучи, убрав «косца» в ножны и держа их на линии ног, направился в сторону водонапорной башни. Денвер Боб так съежился под катушкой, что «быки» его не застукали, и поэтому оказался единственным человеком в лагере, наблюдавшим всю эпопею с китайцем от начала до конца. Впоследствии он неоднократно рассказывал эту историю собутыльникам. Она казалась невероятной, и его, наверное, обозвали бы в лицо записным вралем, несмотря на авторитет, но в подтверждение его слов на месте побоища остались тела семерых полицейских и головы двух наемников. — Этот китаеза двигался так, словно был жидким, — любил повторять Денвер Боб, но это были всего лишь слова, которые далеко не в полной мере отражали увиденное, да и сам бродяга, признаться, плохо понял, чему именно стал свидетелем. Китаец двигался спокойно, с удивительным изяществом и неспешностью, словно на прогулке в парке, в то время как все участники этого злобного нападения совершали резкие, неуклюжие, дерганые движения, и именно по контрасту с ними бросалась в глаза легкость и плавность его непринужденных шагов. «Быки» замечали этого спокойно идущего человека, когда он оказывался в футе от них, но едва успевали замахнуться дубинкой, как оказывались на земле с разбитыми лицами и переломанными конечностями. Впечатление было такое, словно он небрежно отмахивался от них, как от назойливых мух, совершая руками и ногами замысловатые, но не стоившие ему никаких усилий пассы, а порой, похоже, даже зависая в воздухе. И только когда он уже оказался на противоположном краю двора и двое преградивших ему путь наемников взялись за револьверы, произошло нечто ужасное и невероятное. Неуловимым, плавным движением китаец выхватил из ножен меч, выписал им в воздухе петлю (отблески пламени сверкнули на клинке) — и головы обоих «быков» практически одновременно упали на землю, как спелые дыни. Китаец побежал. Превратился в расплывчатую тень. Исчез. Когда громилы увидели, какой след оставил он после себя, весь боевой дух вышел из этих «быков», как вода из дырявого бурдюка. Пока налетчики занимались своими мертвецами, те из бродяг, которые еще волочили ноги, расползлись кто куда, унося свои узлы и обрывочные воспоминания о кошмаре, свидетелями которого они стали, — об истории, которой по прошествии времени, главным образом благодаря Денверу Бобу, суждено было стать преданием всего племени железнодорожных бродяг, легендой о человеке с мечом, спасшем лагерь в Юме. Что же до пострадавшей стороны, то к утру следующего дня, после оценки случившегося, были отданы все необходимые распоряжения и начались поиски смертельно опасного китайца. Зажегшиеся яркие электрические огни подчеркнули протяженность бульвара и высветили суетливый карнавал большой улицы, оживленную толчею возле театров, баров, выставочных залов и особенно возле последней городской сенсации — пятицентовых салонов кинетоскопов, открывшихся по обе стороны Бродвея. Тут же сновали продавцы дешевых товаров; точильщики ножей высекали искры, вращая точильные камни; бряцали колокольчики на тележках старьевщиков; прогуливающаяся публика угощалась с лотков печеными яблоками, горячими сдобными булочками, приготовленными на пару моллюсками. Привлекательные молодые девушки предлагали початки горячей кукурузы — тут уж Иннес не устоял. Одни завлекали публику, дуя в дудки, другие расхаживали, зажатые как сэндвичи, между большими рекламными плакатами, но в большинстве своем торговцы и зазывалы полагались на мощь своих легких. Электрические трамваи со звоном двигались среди моря экипажей, пугая еще не привыкших к этому современному, доступному и удобному виду транспорта лошадей. Двухэтажные омнибусы везли туристов, искавших впечатлений в лабиринте городских улиц, где за каждым поворотом поджидало что-то интересное. А какое удивительное разнообразие человеческих типов! Цыгане в беретах и ярких шейных платках, шулеры и мошенники, ищущие возможности опустошить карманы простофиль, местные громилы, фланирующие в полосатых свитерах и широкополых шляпах. Прихорашивавшиеся щеголи в костюмах из шотландки, жемчужно-серых котелках и гетрах в тон прогуливались под руку с кокетливыми красотками, незанятые проститутки угощались джином или пивом, патрульные копы-ирландцы постукивали дубинками о тротуар. Призывно грохотали барабаны Армии спасения. Сутенеры, пьянчужки, мальчишки-газетчики, уличные фокусники, торгующие сигарами китайцы… кого здесь только не было! — Можешь представить себе, Артур? — восторженно воскликнул Иннес. — Десять часов вечера, а улицы полны жизни! Видел ли ты что-нибудь подобное? Дойл посмотрел на Иннеса, глазеющего на этот парад, ощутив прилив покровительственной любви к чудесному простодушию и оптимизму брата. Вправе ли он подвергать эти дивные качества испытанию, увлекая молодого человека дальше по тому опасному пути, на который ступил сам? До сих пор он и словом не обмолвился Иннесу о Джеке Спарксе или о том, что им довелось изведать вместе, даже после того, как Джек вновь объявился на корабле. Правильно ли подвергать Иннеса риску, к которому Джек относился как к рутине? Более того, имея серьезные обязательства, семейные и профессиональные, Дойл не мог не задуматься о том, имеет ли на это право он сам. Спаркс, холодный и безучастный, сидел на козлах; присматриваясь к его лицу, Дойл гадал, в своем ли его друг уме. Серьезные опасения на сей счет возникали у него еще десять лет назад, в связи с присущими Джеку навязчивыми идеями, резкими перепадами настроения, пристрастием к наркотикам. Можно только догадываться, какие ужасы пришлось пережить ему с тех пор; может быть, теперь он уже и вовсе обезумел. Можно ли ему доверять? — Это ведь не самый прямой путь к гостинице, а, Артур? — между делом спросил Иннес. Было еще не поздно распахнуть дверцу и избавить Иннеса от Джека Спаркса и всего, что с ним связано. Дойл представил себе жену с мирно сложенными на коленях руками, и тут почему-то в памяти всплыло лицо другой женщины: актрисы Эйлин Темпл. Должно быть, ее образ навеяли огни бродвейских театров. Он знал, что, оставив его после их короткого романа, Эйлин, в поисках успеха и славы, отправилась в этот город, и, как бы то ни было, за все прошедшие годы ему так и не удалось забыть ее яркую красоту и проведенное с нею время. «Нам всегда хочется от жизни гораздо больше, чем мы можем получить». Кто знает, вдруг она сейчас здесь, в этом городе, на этой улице, выступает сегодня в одном из заведений, мимо которых они сейчас проезжают, или просто прямо сейчас проходит мимо в этой многолюдной толпе? Он присмотрелся к лицам прохожих в тайной надежде ее увидеть: после стольких лет семейной жизни мысль о возможной встрече с Эйлин казалась запретной и возбуждающей. Да. Он будет помнить ее лицо до своего последнего вздоха. Потом материализовалась третья фигура. Королева Виктория. Старомодно одетая. Внушающая бесконечную преданность. В его сознании эхом прозвучала данная им и навеки связавшая его клятва. Он всегда был готов выполнить любой приказ, и королева знала это, хотя никогда не злоупотребляла своим влиянием. Подумав о ней, Дойл вспомнил, что она всегда неколебимо верила в Джека, ее самого доверенного тайного агента, отважно служившего ей верой и правдой. Человека, который был ему столь близким другом… И тут Артур понял, в чем корень его гнева: он чувствовал себя обманутым! Возвращение Джека в его жизнь оказалось не тем, что виделось ему в мечтах все эти годы: оно состоялось, но вместо старого друга явился совсем иной человек, лишивший его радости истинного воссоединения. Правда, столь однозначно судить о том, осталось ли в мрачном призраке, который правит сейчас экипажем, хоть что-то от прежнего Спаркса, еще рано. Спору нет, обнадеживающих признаков, увы, не наблюдалось. Но с другой стороны, Джек, несмотря ни на что, восстал из мертвых. «Разве не ему я обязан столь многим? Разве не благодаря этому человеку вошла в мою жизнь удача? Да, и бог свидетель, если у него есть хоть какой-то шанс стать прежним, я обязан ему в этом помочь». Джек бросил взгляд на Артура. Мелькнула ли в его глазах искра чувства, того прежнего родства между ними? Во всяком случае, могло показаться, будто он уловил мысли Дойла и посмотрел вниз, чтобы успокоить его: «Я по-прежнему здесь. Не теряй веры. Чтобы исправить нанесенный ущерб, потребуется время, а не слова». Или ему просто хотелось в это верить? — Артур, разве мы не едем обратно в отель? Дойл внимательно посмотрел на брата. Иннес поступил на службу в королевские фузилеры в самом раннем допустимом законом возрасте. Младший Дойл все еще ощущал себя в душе солдатом, он рвался в бой, ему не терпелось послужить интересам короны. Разве на борту «Эльбы» он не проявил себя наилучшим образом? Если и можно кому-то довериться, то кому, как не человеку одной с тобой крови? — Сначала нам нужно заняться делом, — ответил Дойл. — Делом? Каким делом? Артур глубоко вздохнул: да, надо все рассказать. — Есть один человек, которого я знал раньше. По имени Джек Спаркс. Он работал секретным агентом королевы. — Никогда о нем не слышал, — скептически обронил Иннес. — Потому что все касавшееся его было тайной, — терпеливо пояснил Дойл. — Хм. Ну и что насчет этого малого, Спаркса? — Мы встретились десять лет назад. Иннес, ты только никому об этом не говори. Я должен взять с тебя обещание. — Считай, что уже взял, — поспешно произнес Иннес, глаза которого округлились от любопытства. — У Джека был старший брат, Александр. В детстве Александр убил их сестру. Шести месяцев. Задушил в колыбели. — Должно быть, он был безумен. — Должно быть. Но поскольку вины Александра доказать не смогли, его отправили в закрытую школу. Уже годы спустя, когда Джек учился на материке, Александр вернулся. Их дом, поместье в Йоркшире, был сожжен дотла, все находившиеся внутри погибли. Но перед этим Александр зверски убил собственную мать на глазах у их отца. Теперь глаза Иннеса сузились от потрясения. — Ужасно! — Однако отец выжил и успел продиктовать Джеку письмо, в котором описал преступления Александра. С того дня Джек посвятил свою жизнь тому, чтобы выследить брата. Заодно он превратился в самого опасного и непримиримого врага преступного мира, которого когда-либо знали в нашей стране. В конечном итоге он поступил на службу к королеве, то есть занялся тем же не сам по себе, а служа короне. Десять лет тому назад Александр наконец объявился в качестве вдохновителя гнусного заговора против трона, составленного им с шестью приспешниками: они назвали себя «Семеркой». С небольшой помощью с моей стороны Джек разрушил их коварный план, преследовал бежавшего на континент Александра, настиг его в Швейцарии, схватился с ним, и они оба рухнули в Райхенбахский водопад. — Но господи, Артур, это же Холмс! — ахнул Иннес. Нет, — возразил Дойл, указав на Джека. — Это он. И он нуждается в нашей помощи. — Никто не видел моего отца вот уже девять дней, — сказал Лайонел Штерн. — У него есть молодой помощник, студент-талмудист, приходящий раз в неделю наводить порядок в библиотеке: отец, как сами видите, закончив работу, вечно забывает ставить книги на полки… Он широким жестом обвел помещение с низким потолком, где каждый дюйм пространства, включая столы и стулья, был загроможден множеством книг. Дойл, сам страстный библиофил, никогда не видел столь разнообразного и достойного зависти собрания. — Его каталожная система, мягко говоря, слегка архаична, и бывает, когда он что-нибудь ищет, книги громоздятся повсюду и ему трудно найти дверь из библиотеки. Приходится стучать изнутри в окошко, привлекать чье-то внимание и просить, чтобы его вызволили. Штерн указал на выходящее на оживленную улицу окно и покачал головой. — Ну так вот: когда отцовский помощник, придя на прошлой неделе, не застал отца на месте, это его не встревожило — отцу и прежде случалось пропускать назначенные дни без объяснений. Придя во второй раз, вчера, он не только не застал отца, но и увидел, что комната выглядит так же, как и на прошлой неделе, то есть в ней никого не было. А это уже совсем другое дело. «Он очень любит отца, несмотря на разногласия, — подумал Дойл. — И пытается скрыть, насколько тревожит его это исчезновение». — А случалось ли ему вот так исчезать раньше? — На день или около того — да, но никогда дольше. Как-то раз отец отправился на прогулку, решив прояснить какое-то библейское несоответствие, — он любит гулять пешком, когда размышляет, говорит, что так кровь движется в мозгу, — и докопался до сути проблемы, но к тому времени стемнело, и выяснилось, что его окружают деревья ботанического сада в Бронксе. — Есть друзья или родственники, которых он мог отправиться навестить? — Вся его родня — это я. Моя мать умерла пять лет тому назад. Есть другие раввины, которых он знает, ученые, коллеги, большинство из них живут по соседству. Я разговаривал с ними, никто ничего не знает. Кроме одного случая, он вообще никогда раньше не выезжал из Нью-Йорка. Иннес шагнул вперед и поднял необычный, переплетенный в кожу манускрипт с привлекшей его внимание вытисненной надписью. — Не смей! — резко окликнул Спаркс. Иннес отскочил назад, как будто обжег руку о плиту. — Не трогай ничего. Ответ где-то в этой комнате. Спаркс медленно двигался между книжными полками, глаза методично перемещались от одной детали к другой, впитывая необходимую информацию. Дойл внимательно наблюдал за ним: эта его манера, похоже, не изменилась. — Когда в последний раз отец давал о себе знать? — спросил Дойл. — Он телеграфировал мне до того, как мы с Рупертом выехали из Лондона, десять дней назад. Обычная телеграмма по поводу текущих дел: осведомлялся о нашем прибытии, интересовался всем, имевшим отношение к приобретению и перевозке книги Зогар. — Он получил ответ? — Да. — Может быть, что-то в этом ответе подтолкнуло его к уходу? — Не могу представить, что это могло быть; я уже посылал ему идентичную телеграмму, перед тем как ответить на все вопросы, которые он задал мне в своем послании. Наверное, он потерял ее. Умение следить за тем, что он называет «бухгалтерией жизни», не является его сильной стороной: знаете, приход, расход, оплата счетов. Всем этим по большей части приходится заниматься мне. Спаркс достал из кармана пинцет и вытащил высовывавшийся на четверть дюйма из-под стопки книг на столе листок желтой бумаги. — Вот ваша первая телеграмма, — сказал Спаркс. — Она не вскрыта. Не прочитана. — Понимаете, что я имею в виду? — сказал Штерн. — Случись ему выиграть в тотализатор, чек мог бы потеряться здесь на двадцать лет. — Это весьма впечатляющая теологическая библиотека, — заметил Дойл, прохаживаясь между грудами томов. — Я никогда не видел такой коллекции редких томов в частном собрании: кварто, фолио, первые издания. — Должно быть, стоит целое состояние, — пробормотал Иннес. То было одно из немногих высказываний, на которые ему хватило уверенности в присутствии Спаркса. — Да уж, только у него заводились хоть какие-то деньжата, они очень скоро оказывались в карманах книготорговцев, — кивнул Штерн. — Однако многие из этих книг — подарки, полученные от друзей или различных ученых сообществ. — Что свидетельствует о глубоком уважении, которое питают к вашему отцу в научном мире, — заметил Дойл. — Он того заслуживает, ведь трудно найти человека, столь всецело преданного науке. После смерти матушки он посвящал работе почти все свое время: чаще всего и спал на кушетке, вон там. — Штерн указал на узкое жесткое ложе в углу. — Честно говоря, я никогда не мог понять и половины того, о чем он говорил. Может быть, приложи я больше стараний, мне бы удалось… — Его голос дрогнул, он опустил голову, стараясь отогнать слезы. — Ну-ну. — Иннес слегка похлопал его по спине. — Мы найдем старика. Обязательно. Тут и говорить не о чем. Штерн признательно кивнул. Спаркс повернулся и, не выказывая никаких чувств, подошел к нему. — Каковы методы работы вашего отца? — спросил он. — Он делал заметки, когда читал? — Да. — С ручкой в левой руке. Сидя в этом кресле. — Спаркс подошел к креслу у письменного стола. — Откуда вы знаете? — Истертые подпорки, царапины вдоль левого подлокотника; он носил длинный сюртук с пуговицами на рукавах. — Да, отец почти всегда носил этот сюртук. Здесь он вечно мерз: доктор говорил, что это от плохого кровообращения, но, по правде говоря, отец всегда был немного ипохондриком. Спаркс уселся в кресло ребе и вперил пристальный взгляд в громоздившиеся перед ним книги, протянул руку, вынул один томик из стопки и взял из-под него листок белой линованной бумаги. Наклонившись, Джек изучил листок и подозвал остальных. — Взгляните на это. Дойл и Штерн подошли к нему. Бумагу покрывали наброски, какие-то непонятные каракули, нацарапанные фразы, обрывки стихов. Рисунки были на удивление реалистичными и детализированными. — Да, отец часто делал это, когда работал, — пояснил Штерн. — Рисовать он умеет. В детстве я любил смотреть, как ловко он делает зарисовки уличных сцен, лиц прохожих и все в этом роде. Центральное место на странице занимали два образа. Первый — раскидистое дерево с поникшими голыми ветвями, на которых в геометрическом порядке располагались десять белых шаров, соединенных прямыми линиями. — Это Древо жизни, — пояснил Штерн. — Образ, который я видел в каббалистических книгах, но объяснить значение которого, боюсь, не могу. Другой образ: зловещий черный замок с высокой башней и единственным окошком. — Кажется, чего-то не хватает для полноты картины, — заметил Иннес, щелкнув пальцами. — Карлика и симпатичной девушки… Например, Рапунцель, опустившей из окна башни свои волосы, или чего-то в том же роде. Дойл на шутку не отреагировал, его взгляд был прикован к старому приятелю. — Что это значит? — спросил Спаркс, указывая на что-то вроде клинописи под изображением замка. — Шишах, — ответил Штерн. — Древнееврейское слово, означающее «шесть». — Число шесть? — уточнил Спаркс. — Да, — кивнул Штерн. — У него есть и другие значения, в каббалистическом смысле, но вам потребуется ученый, чтобы… Неожиданно Спаркс вскочил, отпрыгнул от стола, так что ножки кресла скрипнули об пол, и диким взглядом, словно увидел призрак, уставился на кровать в углу. — Джек? Ты в порядке? — спросил Дойл. Спаркс не ответил. Напряжение, исходившее от него, ощущалось физически. Ритмичное капанье сочившейся из трубы воды в тяжелой тишине звучало как выстрелы. — Где Херонская Зогар? — спросил Спаркс. — В сейфе в моем служебном кабинете, — сказал Штерн. — В нескольких кварталах отсюда. — Мне нужно увидеть ее. Немедленно. — Я отведу вас туда. Спаркс и Штерн направились к двери. — Возьми тот листок бумаги, — тихонько сказал Дойл Иннесу. Брат вытащил листочек из-под книг, не обрушив стопку, и они последовали за Джеком из дома. Свет газовых фонарей тусклой рябью наполнял влажный воздух. Спаркс шел первым, как гончая, рвущаяся с поводка; шаги его отдавались эхом в пустоте безлюдных полуночных улиц. По пути от дома Штерна к Сент-Марк-плейс их сопровождали двое молодых шалопаев со свисавшими с губ сигаретами. Когда братья Дойл, Спаркс и Штерн вошли внутрь и в окнах кабинета на четвертом этаже замелькал свет, один из них припустил по улице, другой остался наблюдать. Лайонел Штерн набрал комбинацию шифра сейфа, достал деревянный ларец, поставил его на письменный стол и снял крышку. Херонская Зогар оказалась солидной книгой, почти в два квадратных фута размером и три дюйма в толщину, в переплете из темной старинной кожи. Штерн натянул пару потрепанных белых перчаток и открыл книгу; переплет скрипнул, как артритный локоть. — Наоборот, что ли? — спросил Иннес. — Древнееврейский текст читается справа налево, — пояснил Штерн. — Понятно, — буркнул Иннес, желая проглотить свой кулак. Спаркс уставился на пергамент первой страницы, пожелтевший и затвердевший от времени, плотно покрытый поблекшими, написанными от руки словами. — Дайте мне посмотреть листок с записями, — сказал он. Иннес вручил ему листок. Дойл наблюдал за Джеком. Что он задумал? — Это ведь нарисована книга Зогар? — спросил Спаркс, указав на набросок на полях: открытая книга в кожаном переплете поразительно походила на ту, что он видел сейчас перед собой. Включая письмена на первой странице. — Возможно, — согласился Дойл. Спаркс извлек увеличительное стекло, наклонился и стал изучать сначала рисунок Штерна, а потом рассматривать первую страницу книги. — Ваш отец никогда не видел Херонскую Зогар? — осведомился Спаркс. — Нет. — Тогда каким образом он воспроизвел на своем рисунке ее первую страницу? Спаркс передал лупу Дойлу. Крохотный, сделанный от руки набросок ребе Штерна был идентичен книге. Штерн тоже рассмотрел два фрагмента. — Я не могу это объяснить, — признался Лайонел. — А что это, как вы думаете? — спросил Штерн, указывая на покрывавшее уголок книги нарисованное темное пятно. — Тень, — сказал Дойл, приглядевшись. — Тень руки, тянущейся к книге. — Ваш отец когда-нибудь говорил с вами о своих снах? — спросил Спаркс. — Снах? Нет, не припоминаю. — К чему ты клонишь, Джек? — поинтересовался Дойл. Спаркс посмотрел на листок и указал на рисунок замка. — Я видел это, — сказал он. — Видел? Где? Спаркс поднял глаза на Дойла и, поколебавшись, ответил: — Во сне. — Эту самую башню? — Я мог бы набросать это сам. — А это не может быть место, виденное когда-то ранее и всплывшее из подсознания? — поинтересовался Штерн. — В таком случае, как нам объяснить этот рисунок? — спросил Дойл. — Вы сами сказали, что ваш отец никогда не покидал Нью-Йорка. — Он приехал сюда из России молодым человеком, — ответил Штерн. — Может быть, это то, что он видел там или по пути в Америку. — Или просто отложившаяся в памяти картинка, на которую он наткнулся в какой-нибудь книжке, — предположил Иннес, взяв листочек и лупу у Штерна. — Что это за сон, Джек? — Дойл попытался удержать приятеля сфокусированным на затронутой теме. Спаркс мрачно посмотрел на рисунок, потом тихонько, словно признаваясь в чем-то Дойлу, заговорил: — Впервые этот сон приснился мне три месяца тому назад. Он все время возвращается, тот же самый, но все с большей интенсивностью. Эта черная башня. Белая пустыня. Что-то под землей. В моем сознании все время повторяется фраза: «Нас шестеро». — Шестеро? Ты хочешь сказать… — Да. — Число, которое Штерн записал на этом листочке… — Да. — Кто такой Брахман? — спросил Иннес. — Брахман? Где вы это увидели? — спросил Штерн. — Вот здесь написано, очень маленькими буквами, на краю этого рисунка, — сказал Иннес, указав на листочек лупой. — Айзек Брахман — коллега моего отца, ребе в храме в Чикаго… — И тоже знаток книги Зогар? — Один из самых сведущих. Ребе Брахман был главным организатором парламента религий, собравшегося в прошлом году на Колумбийской выставке в Чикаго. — Ваш отец присутствовал там? — уточнил Дойл. — Да, были представлены все основные религии мира… — Когда вы в последний раз разговаривали с ребе Брахманом? — Точно не помню, но это было несколько недель назад, еще до моего отъезда в Лондон. — Вы должны срочно ему телеграфировать, — заявил Дойл. — Зачем? — Дойл предполагает, что ваш отец уехал в Чикаго, чтобы навестить ребе Брахмана, — сказал Спаркс, выйдя из тумана отрешенности. — Да, конечно, ведь это возможно, правда? — воскликнул Штерн, неожиданно исполнившись надежды. «И предпочтительнее, чем большинство альтернатив», — подумал Дойл. — У вас есть другая книга, о которой я спрашивал? — задал вопрос Спаркс. — Да, она здесь, — ответил Штерн. Он вытащил из шкафа книгу и положил на стол рядом с оригиналом. — Копия почти неотличимая, но это сравнительно недавнее воссоздание. Отличить одну от другой мог бы только ученый. — Никто не хочет посмотреть туда? — Иннес отошел от стола и приблизился к окну. — А что там такое? — спросил Дойл. — Не «что», а «кто». Не знаю. Но похоже, их как минимум двадцать. Миг спустя все стояли у окна и смотрели вниз на улицу. Вместо двух уличных громил там уже собралось человек двадцать, и еще дюжина спешила к ним по улице. — Уличная банда, — констатировал Спаркс. Один из банды посмотрел вверх, увидел четырех человек в окне, указал на них и резко свистнул. По его сигналу банда ринулась к дверям доходного дома. |
||
|