"Вениамин Борисович Смехов. Пейзажи и портреты " - читать интересную книгу автораструктуре синтетического театра немыслимо без дирижерской руки. Он кричал,
что в "Современнике", где есть и рука, и дирижеры, на актера радуешься, он тебя заражает и уводит куда надо. Я бушевал, что лучшие работы и МХАТа, и вахтанговцев, и "Современника", и Таганки, и кого хотите - это соединение в одних руках тайны создания и умелое распределение ролей, что без диктата, без единства целей, без формы нет искусства театра. Он опрокидывал горы и шкафы на имена моих соратников, щадил двух-трех и опять поминал добрым словом Ефремова, Волчек, Квашу, Евстигнеева, Табакова - да полный список мастеров "противоположного" театра (там шел спектакль по его повести). ...После тяжелого промежутка лет издавалось долгожданное избранное - к пятидесятилетию Тендрякова. Любимые повести - "Подёнка...,", "Тройка, семерка, туз", "Кончина", "Перевертыши". Кажется, писатели не любят разнообразить надписи на своих книгах. На этот раз под "горячую руку" случился спор о театре, что и отразилось в автографе: "Моему вечному оппоненту (такому-то с тем-то и с тем-то) и с неизбежными возражениями по поводу и без повода..." - и дата: 3 апреля 1974 года. Поселок на Пахре, позднее таянье снега. Стройные ряды берез, уставших ждать обновления. Местные жители оснащены резиновым ходом обуви, гости из Москвы - в полуботинках... Из долгой прогулки запомнил: промозглость, зябкость организма, удвоенную рассказом Тендрякова... Оказалось, что эта книжка вышла чудом. Но не потому, что ее могли "зарубить", а потому... здесь надо набрать воздуха. Оказалось, что один из собратьев по нелегкому мытарству, писатель-сверстник, единокровный, так сказать, человек, совершил заспинное предательство. Уверенный, что его внутренняя рецензия до Тендрякова не дойдет (а его и просили написать - в подножку... Рецензия прозрачно-враждебная, подрывная, выдающая сальеризм пишущего сквозь мнимое правдолюбие строк - об избытке публицистичности в прозе Владимира Тендрякова... Я в ужасе, а писатель улыбается: такова, мол, жизнь. - Чем же он оправдался? - спрашиваю я. - Убедительностью правоты своего довода. Я, дескать, полагаю истину превыше дружбы. А дело в том, миленький мой; он убедительностью будет поспешно убеждать других, но никогда не убедит самого себя, ибо сам он - хороший писатель. Стало быть, моего ужаса "пострадавший" не разделил по причине знания, а знание вызвало не презрение, а только жалость. Ибо "жалок тот, в ком совесть нечиста...". Была еще, помню, у него и горькая досада на того же рецензента. Дескать, я же выступал на худсовете по его пьесе. Худсовет был необходим стратегически, а голоса Тендрякова, Абрамова и Залыгина - всего важнее. Конечно, доброе дело было поддержано, но вот в чем досада: рецензент знал, что В. Ф. поддержал спектакль, несмотря на то что работа театра ему казалась несравненно выше литературной основы. Однако никакое правдолюбие не заставило бы Тендрякова поступиться главными ценностями искусства и дружбы. И благодарный рецензент ответил так, что сегодня жалеть можно только его самого. ...Кажется, летом того же года заблудились в лесу наши дети. Мы оторвались от шахмат, испугались внезапно оцененной темноты ночи, бросились из дому. Все обошлось, дети обнаружены, страхи растворились в громких |
|
|