"В.Солоухин. Двадцать пять на двадцать пять и другие рассказы (Собрание сочинений в 4 томах, том 2)" - читать интересную книгу автора

по сухим склонам. Ну и ромашки, конечно, и полевая клубника. Лежа среди
цветов, можно было за целый день не увидеть здесь никого, кроме пчел и
бабочек. Место чистое, тихое, одинокое. Там и поставили миром избушку для
Александры с дочерью. Тотчас ли посадили, росла ли раньше, но помню, что
перед окнами избушки, всю ее осеняя, распространяла зеленую крону большая
ветла. Был еще огородик в четыре грядки, ходили куры. Гераньки на окне,
иконы, золотящиеся фольгой в переднем углу. Все чистенько, все, как бы
сказала сама теперь Паша, па-доброму, па-харошему.
Избушку поставили, надо полагать, не раньше девятнадцатого года, а я
мог ее видеть так, чтобы помнить, пяти-шестилетним. То есть уже году в
двадцать девятом или тридцатом. В это время и Васёнке, Василисе, Пашиной
дочке, было столько же лет, потому что мы с нею оказались одного года
рождения.
Ветла, о которой я только что упомянул, играет в устном предании о Паше
важную роль. Около этой ветлы ее изнасиловали три олепинских парня. Имена их
известны. Имя главного насильника известно тоже, так что когда родилась у
Паши дочка, Васёнка, как звала ее сама Паша, "Васичка", как звали ее в
деревне, то отчество ей было твердо обеспечено: Василиса Петровна. А для
Паши - первая и последняя любовь.
Из некоторых фраз самой Паши (из оттенков), а также из олепинских
разговоров можно сделать вывод, что после драмы, происшедшей около ветлы,
Петр несколько раз опять ходил в овраг, но уже, как говорится, "по-доброму".
Моя память фиксирует события уже в тот момент, когда Васичке, как и
мне, лет пять-шесть, мы катаемся с ней на салазках в том самом овраге. Как
дикий затравленный зверек, она сначала боялась ко мне подходить, потому что
от других деревенских мальчишек не слышала ничего, кроме дразнения, и ничего
не могла ждать от них, кроме больших обид. Я не сознавал тогда, что простым
катанием на салазках свершаю большое, доброе дело, разламывая ледяную
скорлупу отчуждения и одиночества в другой детской душе. Но помню, что мне
было тогда очень хорошо, как бывает хорошо, когда душа прикасается к
настоящему человеческому добру.
Овражная горка, где стояла избушка, обтаивала самой первой, и земля
прогревалась там раньше, чем где бы то ни было в селе. Помню эту теплую
весеннюю землю, кур, греющихся на солнце, а из убранства самой избушки
уцелела в памяти только золотая фольга, которой был украшен киот в переднем
углу. Из-за этой фольги убогий киот избушки мне казался красивее, да и
богаче нашего переднего угла, где могли быть, вероятно, иконы в серебряных,
по-настоящему красивых окладах.
Сельские мальчишки дразнили меня Васичкой, и я принимал на себя тогда
долю ее отверженности. Но отец с матерью, как помнится, не препятствовали
нашим салазкам или собиранию черепков в летнее время.
Момента, когда все там в овраге распалось, не отметилось в моей памяти.
Александра умерла, Паша и Васичка уехали в Москву, избушка развалилась, и
скоро след ее стерся с лица земли. Осталась одна только ветла, которая все
стояла и напоминала о том, что здесь жили люди. Но недавно рухнула и она. На
этом месте бульдозером наскребли плотину, желая образовать прудик.
Действительно, прудик образовался. Но так как не было взято никаких мер к
его поддержанию, то в первую же весну плотину промыло. Вода утекла
настолько, чтобы остатки ее уже нельзя было называть прудиком, но не
настолько, чтобы не было тут грязной лужи вместо сухого чистого оврага.