"Лев Толстой. Так что же нам делать?" - читать интересную книгу автора

несколько лакеев в дорогих ливреях. В большой гостиной, за двумя столами и
лампами, сидели одетые в дорогие наряды и с дорогими украшениями дамы и
девицы и одевали маленьких кукол; несколько молодых людей было тут же, около
дам. Куклы, сработанные этими дамами, должны были быть разыграны в лотерею
для бедных.
Вид этой гостиной и людей, собравшихся в ней, очень неприятно поразил
меня. Не говоря о том, что состояние людей, собравшихся здесь, равнялось
нескольким миллионам, не говоря о том, что проценты с одного того капитала,
который был затрачен здесь на платья, кружева, бронзы, брошки, кареты,
лошадей, ливреи, лакеев, были бы во сто раз больше того, что выработают все
эти дамы,-- не говоря об этом, те расходы, поездки сюда всех этих дам и
господ, перчатки, белье, переезд, свечи, чай, сахар, печенье хозяйке стоили
в сто раз больше того, что здесь сработают. Я видел все это и потому мог бы
понять, что здесь-то я уж не найду сочувствия своему делу; но я приехал,
чтобы сделать свое предложение, и, как ни тяжело мне это было, я сказал то,
что хотел (я говорил почти все то же, что написал в своей статье).
Из бывших тут людей одна особа предложила мне денег, сказав, что сама
по бедным идти не чувствует себя в силах по своей чувствительности, но денег
даст; сколько денег и когда она доставит их, она не сказала. Другая особа и
один молодой человек предложили свои услуги хождения по бедным; но я не
воспользовался их предложением. Главное же лицо, к которому я обращался,
сказало мне, что нельзя будет сделать многого, потому что средств мало.
Средств же мало потому, что богатые люди Москвы все уже на счету и у всех
выпрошено все, что только можно, что уже всем этим благотворителям даны
чины, медали и другие почести, что для успеха денежного нужно выпросить
какие-нибудь новые почести от властей и что это одно действительное
средство, но что это очень трудно.
Вернувшись домой в этот день, я лег спать не только с предчувствием,
что из моей мысли ничего не выйдет, но со стыдом и сознанием того, что целый
этот день я делал что-то очень гадкое и стыдное. Но я не оставил этого дела.
Во-первых, дело было начато, и ложный стыд помещал бы мне отказаться от
него; во-вторых, не только успех этого дела, но самое занятие им давало мне
возможность продолжать жить в тех условиях, в которых я жил; неуспех же
подвергал меня необходимости отречения от своей жизни и искания новых путей
жизни. А этого я бессознательно боялся. И я не поверил внутреннему голосу и
продолжал начатое.
Отдав в печать свою статью, я прочел ее по корректуре в Думе. Я прочел
ее, краснея до слез и запинаясь: так мне было неловко. Так же неловко было,
я видел, и всем слушателям. На вопрос мой по окончании чтения о том,
принимают ли руководители переписи предложение мое оставаться на своих
местах, для того чтобы быть посредниками между обществом и нуждающимися,
произошло неловкое молчание. Потом два оратора сказали речи. Речи эти как бы
поправили неловкость моего предложения; выражено было мне сочувствие, но
указано было на неприложимость моей одобряемой всеми мысли. Всем стало
легче. Но когда я потом, все-таки желая добиться своего, спрашивал у
руководителей порознь: согласны ли они при переписи исследовать нужды бедных
и оставаться на своих местах, чтобы служить посредниками между бедными и
богатыми, им всем опять стало неловко. Как будто они взглядами говорили мне:
ведь вот смазали из уважения к тебе твою глупость, а ты опять с ней лезешь!
Такое было выражение их лиц; но на словах они сказали мне, что согласны, и