"Татьяна Толстая. Река Оккервиль" - читать интересную книгу автора

косточки? И, перевернув ее на спину, устанавливал иглу, прищуриваясь на
черносливовые отблески колыхающегося толстого диска, и снова слушал, томясь,
об отцветших давно, щщщ, хризантемах в саду, щщщ, где они с нею встретились,
и вновь, нарастая подводным потоком, сбрасывая пыль, кружева и годы,
потрескивала Вера Васильевна и представала томной наядой - неспортивной,
слегка полной наядой начала века, - о сладкая груша, гитара, покатая
шампанская бутыль!
А тут и чайник закипал, и Симеонов, выудив из межоконья плавленый сыр
или ветчинные обрезки, ставил пластинку с начала и пировал по-холостяцки, на
расстеленной газете, наслаждался, радуясь, что Тамара сегодня его не
настигнет, не потревожит драгоценного свидания с Верой Васильевной. Хорошо
ему было в его одиночестве, в маленькой квартирке, с Верой Васильевной
наедине, и дверь крепко заперта от Тамары, и чай крепкий и сладкий, и почти
уже закончен перевод ненужной книги с редкого языка, - будут деньги, и
Симеонов купит у одного крокодила за большую цену редкую пластинку, где Вера
Васильевна тоскует, что не для нее придет весна, - романс мужской, романс
одиночества, и бесплотная Вера Васильевна будет петь его, сливаясь с
Симеоновым в один тоскующий, надрывный голос. О блаженное одиночество!
Одиночество ест со сковородки, выуживает холодную котлету из помутневшей
литровой банки, заваривает чай в кружке - ну и что? Покой и воля! Семья же
бренчит посудным шкафом, расставляет западнями чашки да блюдца, ловит душу
ножом и вилкой, - ухватывает под ребра с двух сторон, - душит ее колпаком
для чайника, набрасывает скатерть на голову, но вольная одинокая душа
выскальзывает из-под льняной бахромы, проходит ужом сквозь салфеточное
кольцо и - хоп! лови-ка! она уже там, в темном, огнями наполненном
магическом кругу, очерченном голосом Веры Васильевны, она выбегает за Верой
Васильевной, вслед за ее юбками и веером, из светлого танцующего зала на
ночной летний балкон, на просторный полукруг над благоухающим хризантемами
садом, впрочем, их запах, белый, сухой и горький - это осенний запах, он уже
заранее предвещает осень, разлуку, забвение, но любовь все живет в моем
сердце больном, - это больной запах, запах прели и грусти, где-то вы теперь,
Вера Васильевна, может быть, в Париже или Шанхае, и какой дождь - голубой
парижский или желтый китайский - моросит над вашей могилой, и чья земля
студит ваши белые кости? Нет, не тебя так пылко я люблю! (Рассказывайте!
Конечно же, меня, Вера Васильевна!)
Мимо симеоновского окна проходили трамваи, когда-то покрикивавшие
звонками, покачивавшие висячими петлями, похожими на стремена, - Симеонову
все казалось, что там, в потолках, спрятаны кони, словно портреты трамвайных
прадедов, вынесенные на чердак; потом звонки умолкли, слышался только
перестук, лязг и скрежет на повороте, наконец, краснобокие твердые вагоны с
деревянными лавками поумирали, и стали ходить вагоны округлые, бесшумные,
шипящие на остановках, можно было сесть, плюхнуться на охнувшее, испускающее
под тобой дух мягкое кресло и покатить в голубую даль, до конечной
остановки, манившей названием: "Река Оккервиль". Но Симеонов туда никогда не
ездил. Край света, и нечего там было ему делать, но не в том даже дело: не
видя, не зная дальней этой, почти не ленинградской уже речки, можно было
вообразить себе все, что угодно: мутный зеленоватый поток, например, с
медленным, мутно плывущим в ней зеленым солнцем, серебристые ивы, тихо
свесившие ветви с курчавого бережка, красные кирпичные двухэтажные домики с
черепичными крышами, деревянные горбатые мостики - тихий, замедленный как во