"Татьяна Толстая. Река Оккервиль" - читать интересную книгу автора

тридцатилетнего возраста, с тех и не поет, однако живехонька. Вот как,
думал, отяжелев сердцем, Симеонов, и по пути домой, через мосты и сады,
через трамвайные пути, все думал: вот как... И, заперев дверь, заварив чаю,
поставил на вертушку купленное выщербленное сокровище, и, глядя в окно на
стягивающиеся на закатной стороне тяжелые цветные тучи, выстроил, как
обычно, кусок гранитной набережной, перекинул мост, - и башенки нынче
отяжелели, и цепи были неподъемно чугунны, и ветер рябил и морщил, волновал
широкую, серую гладь реки Оккервиль, и Вера Васильевна, спотыкаясь больше
положенного на своих неудобных, придуманных Симеоновым, каблуках, заламывала
руки и склоняла маленькую гладко причесанную головку к покатому плечику, -
тихо, так тихо светит луна, а дума тобой роковая полна, - луна не
поддавалась, мылом выскальзывала из рук, неслась сквозь рваные оккервильские
тучи, - на этом Оккервиле всегда что-то тревожное с небом, - как беспокойно
мечутся прозрачные, прирученные тени нашего воображения, когда сопение и
запахи живой жизни проникают в их прохладный, туманный мир!
Глядя на закатные реки, откуда брала начало и река Оккервиль, уже
зацветавшая ядовитой зеленью, уже отравленная живым старушечьим дыханием,
Симеонов слушал спорящие голоса двух боровшихся демонов: один настаивал
выбросить старуху из головы, запереть покрепче двери, изредка приоткрывая их
для Тамары, жить, как и раньше жил, в меру любя, в меру томясь, внимая в
минуты одиночества чистому звуку серебряной трубы, поющему над неведомой
туманной рекой, другой же демон - безумный юноша с помраченным от перевода
дурных книг сознанием - требовал идти, бежать, разыскать Веру Васильевну -
подслеповатую, бедную, исхудавшую, сиплую, сухоногую старуху, - разыскать,
склониться к ее почти оглохшему уху и крикнуть ей через годы и невзгоды, что
она - одна-единственная, что ее, только ее так пылко любил он всегда, что
любовь все живет в его сердце больном, что она, дивная пери, поднимаясь
голосом из подводных глубин, наполняя паруса, стремительно проносясь по
ночным огнистым водам, взмывая ввысь, затмевая полнеба, разрушила и подняла
его - Симеонова, верного рыцаря, - и, раздавленные ее серебряным голосом,
мелким горохом посыпались в разные стороны трамваи, книги, плавленые сырки,
мокрые мостовые, птичьи крики, Тамары, чашки, безымянные женщины, уходящие
года, вся бренность мира. И старуха, обомлев, взглянет на него полными слез
глазами: как? вы знаете меня? не может быть? боже мой! неужели это
кому-нибудь еще нужно! и могла ли я думать! - и, растерявшись, не будет
знать, куда и посадить Симеонова, а он, бережно поддерживая ее сухой локоть
и целуя уже не белую, всю в старческих пятнах руку, проводит ее к креслу,
вглядываясь в ее увядшее, старинной лепки лицо. И, с нежностью и с жалостью
глядя на пробор в ее слабых белых волосах, будет думать: о, как мы
разминулись в этом мире! ("Фу, не надо", - кривился внутренний демон, но
Симеонов склонялся к тому, что надо.)
Он буднично, оскорбительно просто - за пятак - добыл адрес Веры
Васильевны в уличной адресной будке; сердце стукнуло было: не Оккервиль?
конечно, нет. И не набережная. Он купил хризантем на рынке - мелких, желтых,
обернутых в целлофан. Отцвели уж давно. И в булочной выбрал тортик.
Продавщица, сняв картонную крышку, показала выбранное на отведенной руке:
годится? - но Симеонов не осознал, что берет, отпрянул, потому что за окном
булочной мелькнула - или показалось? - Тамара, шедшая брать его на квартире,
тепленького. Потом уж в трамвае развязал покупку, поинтересовался. Ну,
ничего. Фруктовый. Прилично. Под стеклянистой желейной гладью по углам спали