"Татьяна Толстая. Река Оккервиль" - читать интересную книгу автора

одинокие фрукты: там яблочный ломтик, там - угол подороже - ломтик персика,
здесь застыла в вечной мерзлоте половинка сливы, и тут - угол шаловливый,
дамский, с тремя вишенками. Бока присыпаны мелкой кондитерской перхотью.
Трамвай тряхнуло, тортик дрогнул, и Симеонов увидел на отливавшей водным
зеркалом желейной поверхности явственный отпечаток большого пальца -
нерадивого ли повара, неуклюжей ли продавщицы. Ничего, старуха плохо видит.
И я сразу нарежу. ("Вернись, - печально качал головой демон-хранитель, -
беги, спасайся".) Симеонов завязал опять, как сумел, стал смотреть на закат.
Узким ручьем шумел (шумела? шумело?) Оккервиль, бился в гранитные берега,
берега крошились, как песчаные, оползали в воду. У дома Веры Васильевны он
постоял, перекладывая подарки из руки в руку. Ворота, в которые предстояло
ему войти, были украшены поверху рыбьей узорной чешуей. За ними страшный
двор. Кошка шмыгнула. Да, так он и думал. Великая забытая артистка должна
жить вот именно в таком дворе. Черный ход, помойные ведра, узкие чугунные
перильца, нечистота. Сердце билось. Отцвели уж давно. В моем сердце больном.
Он позвонил. ("Дурак", - плюнул внутренний демон и оставил Симеонова.)
Дверь распахнулась под напором шума, пения и хохота, хлынувшего из недр
жилья, и сразу же мелькнула Вера Васильевна, белая, огромная, нарумяненная,
черно- и густобровая, мелькнула там, за накрытым столом, в освещенном
проеме, над грудой остро, до дверей пахнущих закусок, над огромным
шоколадным тортом, увенчанным шоколадным зайцем, громко хохочущая,
раскатисто смеющаяся, мелькнула - и была отобрана судьбой навсегда.
Пятнадцать человек за столом хохотали, глядя ей в рот: у Веры Васильевны был
день рождения, Вера Васильевна рассказывала, задыхаясь от смеха, анекдот.
Она начала его рассказывать, еще когда Симеонов поднимался по лестнице, она
изменяла ему с этими пятнадцатью, еще когда он маялся и мялся у ворот,
перекладывая дефектный торт из руки в руку, еще когда он ехал в трамвае, еще
когда запирался в квартире и расчищал на пыльном столе пространство для ее
серебряного голоса, еще когда впервые с любопытством достал из пожелтевшего
рваного конверта тяжелый, черный, отливающий лунной дорожкой диск, еще когда
никакого Симеонова не было на свете, лишь ветер шевелил траву и в мире
стояла тишина. Она не ждала его, худая, у стрельчатого окна, вглядываясь в
даль, в стеклянные струи реки Оккервиль, она хохотала низким голосом над
громоздящимся посудой столом, над салатами, огурцами, рыбой и бутылками, и
лихо же пила, чаровница, и лихо же поворачивалась туда-сюда тучным телом.
Она предала его. Или это он предал Веру Васильевну? Теперь поздно было
разбираться.
- Еще один! - со смехом крикнул кто-то, по фамилии, как выяснилось тут
же, Поцелуев. - Штрафную! - И торт с отпечатком, и цветы отобрали у
Симеонова, и втиснули его за стол, заставив выпить за здоровье Веры
Васильевны, здоровье, которого, как он убеждался с неприязнью, ей просто
некуда было девать. Симеонов сидел, машинально улыбался, кивал головой,
цеплял вилкой соленый помидор, смотрел, как и все, на Веру Васильевну,
выслушивал ее громкие шутки - жизнь его была раздавлена, переехана пополам;
сам дурак, теперь ничего не вернешь, даже если бежать; волшебную диву
умыкнули горынычи, да она и сама с удовольствием дала себя умыкнуть,
наплевала на обещанного судьбой прекрасного, грустного, лысоватого принца,
не пожелала расслышать его шагов в шуме дождя и вое ветра за осенними
стеклами, не пожелала спать, уколотая волшебным веретеном, заколдованная на
сто лет, окружила себя смертными, съедобными людьми, приблизила к себе