"Юрий Трифонов. Опрокинутый дом" - читать интересную книгу автора

увиделись в Москве на сборе группы, я заметил, как в его лице что-то
дрогнуло, как подавленный мгновенно импульс обрадоваться или, может быть,
дружелюбно кивнуть, но в моем лице этой слабости он прочитать не смог. Я
встретил его холодным взором и чуть заметным наклоном головы, что не
означало ничего, кроме ледяной памяти. Такой род отношений, я полагал, у
нас установится дальше, и двенадцать дней я как-нибудь дотерплю. Когда,
бывало, мои друзья уезжали в город без меня, а я оставался в гостинице,
это происходило отчасти и оттого, что не хотелось видеть румянощекого,
подвысохшего, стариковатого Н. Когда-то, я помню, он ходил в кителе, в
сапогах, курил самодельную трубку и выглядел сановитым юношей, степенным,
глубоко на чем-то сосредоточенным. Потом я узнал на чем. Но тогда мне
казалось, что в его неспешности, тихом невнятном голосе, сумрачном взгляде
таится значительность. Я зачитывался тогда Блоком, и мне казалось, это о
нем: "Простим угрюмство, ведь не это сокрытый движитель его..."
Дальнейшее, правда, не подходило: "Он весь дитя любви и света, он весь
свободы торжество". Движитель Н. имел отношение к иному: только к нему
самому, к Н. Но когда приехали в Тироль, поселились в гостинице, началось
странное: он стал вести себя так, будто ничего никогда не было! Он
здоровался по утрам радостными улыбками издалека, приветственно поднимал
руку и усердно кивал, причем в кивках было не только старинное
приятельство, но и душевная почтительность, какая высказывается людям
искренне уважаемым. Я старался не обращать внимания. Потом это стало
раздражать. Однажды столкнулись в ложе прессы, на стадионе, лицом к лицу,
и он на ходу взял мою руку повыше локтя, довольно фамильярно, сжал ее и
сказал: "Здорово!" Я отдернул руку, пробормотав: "Что такое?" Но
бормотание прозвучало скорее испуганно, чем враждебно. Он подмигнул мне и
пошел, ничего не сказав. В другой раз, в присутствии двух журналистов,
итальянца и немца, он завел со мной разговор о хоккее, предварительно
представив меня как знатока, автора отличного фильма "Хоккеисты" - так и
сказал "отличного", и его голос прозвучал честно и просто, без малейшего
оттенка зависти или иронии, - и мне волей-неволей пришлось откликнуться и
с ним беседовать. Но я скомкал разговор и ушел. Потом немец меня нашел и
просил дать интервью о ходе турнира, заметив: "Господин Н. читает все ваши
материалы с восторгом. Он сказал, что они поистине "Spitze!". Я не знал,
как к этому относиться. Я не понимал его, не понимал себя. Неужели, думал
я, человек напрочь забыл, _как он себя вел четырнадцать лет назад?_ Но это
невозможно. Так не бывает. Он не забыл, вероятно, но относится к своему
прошлому хладнокровно, как к чему-то естественному, пустяковому,
достойному забвения. Если бы он держался иначе: не здоровался, смотрел бы
волком, проходил мимо не глядя, с надменным лицом, - меня бы это не
задевало. Я бы принял, как должное. Человек, который сделал кому-то зло,
всегда смотрит на свою жертву волком или проходит мимо с надменным лицом.
Это в порядке вещей. Но тут делали вид, будто _никакого зла не было_!
И чем больше я думал, тем сильней закипал гневом и только ждал случая,
чтобы излить гнев на Н. Затеялась какая-то суета вокруг присуждения
награды "золотое перо" фирмы "Ролекс" лучшему журналисту от каждой
национальной группы, и Н. назвал мою фамилию. Это был вздор, я не
профессиональный журналист и "золотого пера" не заслужил. Выдвинули
кого-то другого, Н. стал меня отстаивать; было до того невыносимо, что я
вышел из зала. Наше летучее собрание происходило в ресторане. Я был вне