"Александр Твардовский. Из утраченных записей " - читать интересную книгу автора

показалось, что ничего этого нет - ни немцев, ни великого горя, - а есть и
будет жизнь, любовь, родина и песня, в которой только и место горю, но горю
уже пережитому, отошедшему, давнему. Все пройдет. Все еще будет. Мать
обнимет сына. Воин подхватит на руки подросшего без него сына...

"Лявониха"

Вечером, по дороге от Вильнюса к Минску, пришлось менять скат. И едва
замолчал мотор, как до слуха дошли звуки очень знакомой музыки. Получилось,
что мы будто нарочно остановились возле этого домика на голом взгорке. Там
играла гармонь, но не простая, а не иначе баян - по многоголосию и тонкой
осложненности простого, совсем-совсем знакомого мотива. И играл, видимо,
мастер своего дела.
Мы вслушивались как раз в тот момент, когда он начал как бы нехотя, с
этакой округлой раскачкой выводя мотив, обещая, однако, вот-вот взять иной
темп, - это угадывалось прежде, чем слух определил, что играют "Лявониху",
чудесную белорусскую плясовую. В вечернем воздухе, по-осеннему чутком, она
звучала с такой подмывающей и щемящей силой, что и водитель, уже
поддомкративший задний мост, работал, стараясь не слишком греметь ключом.
"Ах, Лявониха, Лявониха моя..." - словно бы неслось оттуда, из домика,
и казалось, это он сам, небольшой, четырехоконный, опрятный, весь звучал
этой песней.
Ах, "Лявониха"! За каждым мотивом, слышанным когда-либо, как за каждым
запахом цветка, целая бездна воспоминаний, лучшая половина жизни, а то и
целая жизнь.
Ах, "Лявониха"! Впервые я слышал твой славный, ухарски-озорной и вместе
печально-нежный лад давно-давно, не только до войны, задолго до юности, в
детстве, где-то в родных местах, куда его случаем занесло, может быть, с
каким-нибудь ярмарочным гармонистом. И, пожалуй, он и тогда уж что-то
напоминал мне, точно он вошел в мою душу безвестным путем еще раньше. Много
позднее, в юности, когда мне случилось быть на одном из больших белорусских
празднеств в столице республики - Минске, я вновь услышал его и увидел эту
пляску на сцене большого концертного зала. Здесь я уже знал, что это
"Лявониха", и мотив ее еще глубже тронул меня. Прошло еще много лет, прошла
молодость, прошло многое безвозвратно, только война не прошла еще, и вот
где-то на границе Литвы и Белоруссии я слышу вдруг "Лявониху". Нет, я еще ее
где-то слыхал, не может быть, чтоб это за всю войну впервые...
Тут мы, вслушиваясь все бережнее и напряженнее, обменивались меж собой
от волнения растерянными улыбками, явственно расслышали, что все
убыстрявшемуся темпу музыки вторит глухой, грубый, но согласный стук и
грохот пляски.
Мы с товарищем не выдержали и пошли к домику по стежке вверх, вдоль
грядок с отцветавшим и уже вышедшим л головки маком. Чем ближе мы подходили,
тем озорнее и нестерпимее заливался баян, сбивая с ноги. Баянист ударялся
вдруг в такие тонкие, петушиные верха и то вдруг "прорезывал" на басах, -
половицы дома тем часом отдавали все, что могли.
Дверь была настежь, всюду, даже в сенях, толпились женщины, девушки,
много наших бойцов и два-три молоденьких офицера. Один из них, с трехэтажной
нашивкой за ранения и орденом, плясал на кругу. Пилотка чудом держалась на
его необыкновенно густой копне темно-русых волос с выцветшими от солнца