"Хью Уолпол. Над темной площадью" - читать интересную книгу автора

трогательного, хватающего за сердце. Тут и смятение, и растерянность, но
буквально во всем, что говорил Осмунд, ощущалась внутренняя сила и
решимость.
Он многое объяснял чувствами и нервами, и, слушая его, я понимал, что
его нервная система была на пределе; переполнявшие его эмоции рвались
наружу, как закусившие удила (кажется, я запутался в метафорах)... возникни
любая драматическая, критическая ситуация - и его не удержать. Но это не
было бы для меня неожиданностью. То, что он говорил о толпе, о своих
ощущениях, звучало искренне. И все же за этим скрывалось что-то еще -
беспокойство, связанное с какими-то обстоятельствами, которые все время были
у него на уме. Я вдруг почуял, что случайно могу стать невольным свидетелем
драмы, готовой вот-вот разразиться у меня на глазах.
Сама обстановка комнаты, где я оказался, должна была укрепить меня в
этой мысли. Здесь почти не было мебели. Великолепный секретер с дверцами,
живописно украшенными маленькими панелями из белой и красной слоновой кости,
длинный обеденный стол без скатерти, три стула с золочеными спинками - и
все. На голом запятнанном полу два коврика, рваных и затоптанных, но еще
сохранивших красивый золотисто-персиковый цвет; старинная серебряная
подставка для Библии или молитвенника из какой-нибудь церкви; два очень
старых канделябра. Но особенно странное впечатление производили здесь стены,
все в неровных серых и белых разводах, как будто маляры, прежде чем красить,
замазали их грунтовкой да так и оставили. На одной из стен висело зеркало в
деревянной резной раме, покрытой позолотой изумительного розоватого оттенка,
так что сразу можно было угадать в нем старинную испанскую работу. На другой
стене был триптих - лиможская эмаль переливающихся глубоких голубых и
зеленых тонов. Две стены были голые.
На всем лежала печать запустения. Тут и воздух был затхлый, из чего я
сделал вывод, что никто эту комнату давно не убирал. Это тоже показалось мне
странным, ведь раньше Осмунд всегда был большим аккуратистом, тщательно
следил за своим внешним видом и заботился о том, чтобы и вокруг него все
сверкало чистотой. Сделав такое наблюдение, я решил повнимательнее
приглядеться к хозяину дома и обнаружил, что и сам он уже не был прежним
холеным франтом.
Ворот его пиджака был потерт и несвеж, галстук повязан небрежно и
криво, а брюки висели мешком.
Он опять уселся рядом со мной и взял меня за руку.
- Дик, я хочу вам кое в чем признаться. Там, в ящике, - он показал на
секретер, - я храню револьвер, постоянно заряженный. И ничего не будет
удивительного в том, что в один прекрасный день я перегнусь через
подоконник, окину взглядом проклятую площадь и уложу на месте одного-двух
человек из толпы. Нет, не думайте, что я безумен, вовсе нет. Это будет с
моей стороны своего рода протестом против гонки, спешки, лихорадочного ритма
жизни, лязга, грохота и визга, которые царят в современном мире. Дик, этот
мир лишен всего, что делало его таким драгоценным для нас, - красоты и
покоя; в нем нет места для творчества, самобытности. Люди мечутся, толпятся,
как бараны, стараясь протиснуться все сразу в одну дыру в заборе. Дальше
будет все хуже и хуже, если кто-то не подаст им пример, не устроит им
встряску. Глядите, вон они, ходят и ходят кругами по площади, выделывают
разные коленца, кривляются, щерят зубы в глупых ухмылках. И этот гул - он не
смолкает ни на минуту. Ночами я лежу без сна и слушаю его.