"Лев Вершинин. Лихолетье Ойкумены ("Приговоренные к власти" #1)" - читать интересную книгу автора

попросил пить.
И лекарь, чей черед был в эту ночь бодрствовать над постелью больного,
обливаясь слезами счастья, поил его подслащенными целебными отварами, и рабы
суетились, спешно перестилая перины, потому что очнувшийся слабым голосом
пожаловался на неудобство, и архиграмматик* Эвмен, правая рука хранителя
печати, торопливо наставлял своих неприметных людей, разъясняя им, как,
когда и по какой цене организовывать с утра вспышки народного ликования, и
где-то на женской половине гигантского дворца Навуходоносора, услышав от
рабыни радостную весть, всплеснула руками и рухнула без чувств молоденькая
чернокосая женщина с огромным, круто выпирающим животом, и почти неделю
молчавший, словно усыпальница, полутемный и хмурый дворец вспыхнул сотнями
свечей, факелов и лампад, уже самим сиянием своим извещая город, воинские
лагеря и всю Ойкумену о свершившемся чуде.
Один за другим, беспощадно нахлестывая коней, влетали в похожий на сад
дворцовый двор стратеги, не глядя, швыряли конюхам поводья и торопливо,
увязая в высоком ворсе персидских ковров окованными медью эндромидами*,
стекались к высоченным, в три человеческих роста, дверям покоя, где лежал,
медленно возвращаясь в этот мир, Бог; они почти пробегали последние коридоры
и все, без разбора, - Птолемей Лаг, Лисимах, Селевк Мелеагр, Кратер,
одноглазый Антигон, не говоря уж о десятках иных, помельче - замирали,
ткнувшись в грудь кряжисто-несокрушимого, закованного в пластинчатую
бактрийскую броню Пердикка, стоящего, положив ладонь на рукоять махайры*, у
входа в опочивальню.
"Да, Царю Царей лучше. Да, пришел в себя. Да, может говорить. Нет, не
пущу никого без повеления!"
И стратеги, узнав главное, послушно усаживались на обтянутые мягчайшей
кожей нерожденных телят сиденья, готовясь к долгому ожиданию и провожая
завистливыми взглядами мечущихся, снующих из двери и обратно врачей. Никто
из них не требовал ничего и ни на чем не настаивал, ибо каждый знал, что
Пердикка не меняет своих решений, но ни один и не собрался уходить.
Ни им, прославленным в битвах, ни всезнающему Эвмену, ни самому
хранителю печати не было известно, сколько придется ждать, прежде чем Бог
соизволит призвать их к себе. Как ведомо было и то, что Бог никого не желает
видеть.
Потому что Бог думал.
Невысокий, крепкий, великолепно натренированный, он и помыслить не мог
доселе, что тело, так хорошо служившее ему все эти тридцать три года, тело,
легко переносившее болезни, сутками не устававшее ни в седле, ни на ложе
любви, тело, способное перехитрить и повергнуть в прах любого врага,
удивительное тело, на котором самые тяжкие раны заживали словно на собаке, -
это тело откажется двигаться, сраженное невероятной, унизительной слабостью.
Это было не по правилам, и что с того, что правила эти он установил
сам?!
Таково право Бога!
Но сейчас он не чувствовал себя Богом, и это было унизительнее всего.
Больной звал отца.
Нет, не хмурого и злого Филиппа, которого ненавидел с детства - за
ограниченность, неумение мечтать, за то, что матушка плакала по ночам,
слушая хмельные песни и визг плясуний, доносящиеся из опочивальни,
расположенной на первом этаже мрачного и маленького дворца македонских