"Оскар Уайлд. De Profundis (Тюремная исповедь)" - читать интересную книгу автора

была и навсегда останется наивысшим изобразительным искусством.
Твоя маленькая книжечка должна принести с собой напевы Сицилии и
Аркадии, а не ядовитый смрад уголовного суда и не зловонную духоту тюремной
камеры. И такое посвящение было бы не просто проявлением недостаточного
вкуса в Искусстве; оно совершенно неприемлемо и с других точек зрения. Оно
показалось бы продолжением той линии поведения, которой ты придерживался и
до и после моего ареста. У людей она вызвала бы впечатление глупой бравады:
образчика того рода смелости, которая продается по дешевке и задешево
покупается на проезжих дорогах позора. Во всем, что касается нашей дружбы,
Немезида раздавила нас обоих, как мух. Посвящение стихов мне, пока я в
тюрьме, показалось бы неумной попыткой остроумной отповеди: "талант",
которым ты так неприкрыто гордился в прежние дни, сочиняя свои ужасные
письма, - надеюсь, что эти дни никогда больше не возвратятся, - которым ты
так любил хвалиться. Это посвящение не произвело бы того серьезного,
прекрасного впечатления, на которое - я надеюсь, я уверен - ты рассчитывал.
Если бы ты посоветовался со мной, я дал бы тебе совет несколько отложить
публикацию книги или, если бы это пришлось тебе не по вкусу, напечатать ее
сперва анонимно, а потом, завоевав любовь к своей поэзии - только эту любовь
и стоит завоевывать, ты мог бы обернуться и заявить: "Цветы, которыми вы
восхищаетесь, взращены мной, и вот я подношу их тому, кого вы считаете
парией и изгоем, - в знак своей любви, уважения и восхищения". Но ты избрал
неподходящий способ и неподходящий момент. Есть свой такт в любви и свой
такт в литературе: ты невосприимчив ни к тому, ни к другому.
Я так много говорю об этом, чтобы ты представил себе все до конца и
понял, почему я написал Робби письмо, полное такого гнева и презрения к
тебе, категорически запретил посвящение и выразил желание, чтобы все, что
касается тебя в моем письме, было тщательно переписано и отослано тебе. Я
чувствовал, что настало наконец то время, когда ты будешь вынужден увидеть,
признать и обдумать хотя бы отчасти все, что ты натворил. Можно упорствовать
в слепоте до тех пор, пока она не превратится в уродство, и человеку,
лишенному воображения, если его ничто не смогло пробудить, суждено окаменеть
до полной бесчувственности, и хотя тело может есть и пить и предаваться
наслажденьям, но душа, чьим обиталищем служит тело, будет абсолютно мертва,
как душа Бранка д'Орья у Данте.[55] на самой заре нашей дружбы, увидел, как
ты всегда выталкиваешь меня вперед, подставляя под самые сокрушительные
удары, заставляешь нести все тяготы и расходы даже в тех твоих оксфордских
неприятностях, - если это так называется, - по поводу которых мы обратились
к нему за советом и помощью, - и целый час уговаривал меня не знаться с
тобой; и когда я в Брэкнелле рассказывал тебе об этом разговоре, ты только
смеялся. Когда я сказал тебе, что даже тот несчастный юноша, который
впоследствии сел вместе со мной на скамью подсудимых,[56] не один раз
предупреждал меня, что ты во сто крат опаснее всех тех простых парней, с
которыми я имел глупость водить знакомство, и навлечешь на меня страшные
несчастья, - ты тоже смеялся, хотя уже не так весело. Когда мои наиболее
высоконравственные или наименее преданные друзья бросали меня из-за нашей
дружбы с тобой, ты смеялся с издевкой. Ты покатывался со смеху, когда по
поводу первого оскорбительного для меня письма, написанного тебе твоим
отцом, я сказал тебе, что послужу только орудием и что вы доведете меня до
беды в вашей чудовищной ссоре. Но все вышло так, как я предсказывал, по
крайней мере, в том, к чему это привело. И совершенно непростительно, что ты