"Оскар Уайлд. De Profundis (Тюремная исповедь)" - читать интересную книгу автора

бы, что эти письма ждут тебя. Многие так писали мне. Каждые три месяца люди
пишут мне или просят разрешения писать. Эти письма и записки до меня не
доходят. Но их вручат мне, когда я выйду из тюрьмы. Я знаю, что они где-то
лежат. Я знаю имена людей, их написавших. Я знаю, что эти письма полны
сочувствия, доброты и приязни. И этого вполне достаточно. Мне не нужно знать
ничего больше. Твое молчание было ужасно. И это молчание тянулось не неделю,
не месяц - оно тянулось годами; годами даже в исчислении тех, кто, подобно
тебе, кружится в вихре радости и едва способен угнаться за бегом дней,
проносящихся золотыми стопами в пляске, и едва переводит дыхание в погоне за
наслажденьем. Твоему молчанию нет оправданья; это молчанье простить
невозможно. Я знал, что ты ненадежен, как статуя на глиняных ногах. Кому
было знать лучше? Когда я в своих афоризмах написал, что золото кумира
ценится только потому, что ноги у него из глины, я думал о тебе.
И ко всему этому надо добавить еще один незначительный, но жестокий
факт: своими действиями и своим молчанием, тем, что ты сделал и что оставил
несделанным, ты отяготил каждый день моего долгого заточения лишним грузом.
Даже хлеб и вода - мой тюремный паек - изменились из-за тебя. Хлеб стал
горьким, и вода - затхлой. Ты удвоил то горе, которое должен был разделить,
а боль, которую должен был облегчить, ты обострил до предела. Я не
сомневаюсь, что ты этого не хотел. Я знаю, что ты этого не хотел. Это был
всего-навсего "один поистине роковой недостаток твоего характера - полнейшее
отсутствие воображения".
И в конце концов мне придется простить тебя. Я должен тебя простить. Я
пишу это письмо не для того, чтобы посеять обиду в твоем сердце, и не для
того, чтобы вырвать ее из своего сердца. Я должен простить тебя ради себя
самого. Нельзя вечно согревать на груди змею, которая тебя гложет; нельзя
вставать еженощно и засевать терниями сад своей души. Мне вовсе нетрудно
будет простить тебя, если ты мне хоть немного поможешь. В прежние времена я
легко прощал тебе все, что бы ты ни вытворял. Тогда это не пошло тебе на
пользу. Прощать прегрешенья может только тот, чья жизнь чиста и ничем не
запятнана. Но теперь, когда я предан бесчестью и унижению, все переменилось.
Для тебя очень важно, чтобы я простил тебя. Когда-нибудь ты это поймешь. И
рано или поздно, теперь или никогда, в какой бы срок ты это ни понял, мой
путь для меня ясен. Я не могу допустить, чтобы ты прожил жизнь, неся на
сердце тяжкий груз сознания, что ты погубил такого человека, как я. От этой
мысли тобой может овладеть холодное бесчувствие или убийственная тоска. Я
должен снять с тебя этот груз и переложить его на свои собственные плечи. Я
должен напомнить себе, что ни ты, ни твой отец, будь хоть тысяча таких, как
вы, не в силах погубить такого человека, как я; я сам навлек на себя
гибель, - каждый, как бы он ни был велик или ничтожен, может погибнуть лишь
от собственной руки. Я готов это признать. Я стараюсь признать это, хотя
сейчас ты, может быть, этого и не заметишь. Но если я и бросаю тебе
безжалостные упреки, подумай, как беспощадно я осуждаю самого себя. Какое бы
ужасное зло мне ни причинили, то, что я сам сделал с собой - еще ужаснее.
Я был символом искусства и культуры своего века. Я понял это на заре
своей юности, а потом заставил и свой век понять это. Немногие достигали в
жизни такого положения, такого всеобщего признания. Обычно историк или
критик открывают гения через много лет после того, как и он сам, и его век
канут в вечность, - если такое открытие вообще состоится. Мой удел был иным.
Я сам это чувствовал и дал это почувствовать другим. Байрон был