"Том 23. Её величество Любовь" - читать интересную книгу автора (Чарская Лидия Алексеевна)

Глава 5


Сентябрь. Тихие и грустные, падают, умирая, сухие листья. Серое небо бледно, как призрак чего-то далекого, когда-то яркого, молодого. Короткие дни, пронизанные дождем, истерзанные ветром, проходят один за другим. Бесконечно длинные тянутся ночи. Деревья, обнажающиеся постепенно, еще разноцветны и красивы. В аллеях барского сада их намело целый ковер. Высохший, шуршащий, он кажется живым, когда по пестрой его поверхности пробежит ветерок. Шум сухих листьев говорит о смерти, о давно погибших, о еще недавно пламенных надеждах, о ярких мечтах.

Весь август был прекрасен, золотой, алый, овеянный солнцем. Теперь погода круто изменилась к худшему. Барометр упал, пошли дожди, стало холодно, сыро.

Но в Отрадном как будто и не замечают этой непогоды. Здесь своя буря, своя тоска. Как будто дождевой туман, обволакивающий окрестности, вошел и в саму жизнь людей. Эта жизнь здесь замерла, застыла. Словно тяжелые свинцовые тучи, собравшиеся на небе, надавили своей тяжестью на этот маленький уголок земли. Какая-то глубокая, как осенняя ночь, темная тайна спряталась тут, под завесой глубокого молчания, и все же, помимо желания, прорывалась наружу. Она как будто скользила из-под навеса пестро и причудливо разукрашенных рукою осени деревьев, из царящей тишины в доме, из-под ресниц девушек с тихими, бледными лицами, бродивших по большому старинному дому, из-за тусклой, облупившейся позолоты рам старинных прадедовских портретов, — глядела зловещая и словно угрожающая кому-то.

Владимир Павлович, старый хозяин дома, уже давно был в Петрограде. Работа в министерстве требовала его безотлучного присутствия. Полк, где служил Анатолий, находился на театре военных действий с самого начала войны; его позиции были теперь сравнительно неподалеку от Отрадного, и здесь ждали молодого хозяина со дня на день, так как он неоднократно писал, что должен отвезти от командира поручение в Варшаву и заедет домой на обратном пути. Больше месяца тому назад сюда вернулись заграничные путешественники: Софья Ивановна, Китти, Мансуров. Последний, доставив круговым путем, через Швецию и Финляндию, свою невесту и будущую тещу, поспешил на место службы в губернский город. Что же касается остальных членов семьи, то старик Бонч-Старнаковский тщетно слал письмо за письмом из Петрограда в Отрадное, прося детей поторопиться с переездом в столицу.

Софья Ивановна, несмотря на все принятые докторами меры, все еще не приходила в себя. Пережитое не прошло даром: она, по отзыву врачей, лишилась рассудка. Все надежды Китти и Мансурова на то, что знакомая обстановка, встреча с мужем в Петрограде восстановят сознание несчастной, разлетелись, как дым: Софья Ивановна так и не узнала ни мужа, ни города, ни своей квартиры. Она все рвалась куда-то, все спешила и волновалась, не имея ни минуты покоя.

"Ее надо везти немедля в Отрадное. Заедет Анатолий, она увидит Веру, Мусю и, может быть, узнает их и отойдет".

Так думал муж, так думала Китти.

Но и в Отрадном сознание не вернулось к больной. Правда, она успокоилась в тишине, однако страшная машина разрушения продолжала медленно, но верно делать свое дело. Рассудок Софьи Ивановны спал. Она не узнала младших дочерей, никого не желала видеть, кроме Китти, и постоянно требовала ее присутствия. Но при каждом новом появлении девушки она непременно приходила в волнение: кричала, стонала и плакала, непрерывно повторяя: "Не пущу! Не пущу! Не пущу!" — и не выпускала дочери из объятий.

Безумие матери решили скрыть от всего мира; они все еще не теряли надежды на ее выздоровление. Под величайшею тайною выписали они светило медицинского мира из столицы, профессора-психиатра. Он установил диагноз и режим лечения, но мало отрадного услышали от него: Софья Ивановна была почти безнадежна. Доктора советовали поместить ее в лечебницу, везти в Петроград. Но дочери все еще не решались сделать это: они ждали исцеления и хватались за последний якорь спасения — за приезд Анатолия, который своим появлением пробудит заснувшую память душевнобольной.

А письма из Петрограда с призывами все летели и летели. Муся должна была ехать в институт — учебный год давно начался. Но девушка все еще медлила. Ждала вместе с ними и Зина Ланская, сроднившаяся в дни горя со своими юными родственницами. Ждала и Варя Карташова, подруга Муси.

Кровавый пожар войны уже пылал. Казалось, его чадом захватило большую половину Европы. Кайзер, совместивший в себе безумие и наглость, человек, возомнивший себя гением, подобным Наполеону, обуреваемый честолюбивыми грезами, делал один шаг безумнее другого.

Уже пылали форты Льежа; пруссаки, позорно нарушившие нейтралитет Бельгии, предавали уничтожению эту прекрасную, цветущую страну. Уже погибли в огне классические сокровища Лувэна. Уже французская армия отступала к сердцу страны, Парижу, под натиском германских орд. Наши города: Ченстохов, Калиш и Кельцы, ближайшие к границе, уже сделались добычей германских мародеров, покрывших себя несмываемым позором разгромом этих неукрепленных городов.

А в Отрадном все еще ждали, надеясь на "последнее средство".

Да и нельзя было тронуться отсюда теперь. Припадки Софьи Ивановны все учащались. Рискованно было теперь везти больную. К тому же о том, что непрошеные гости могли проникнуть в Отрадное, никто даже и не думал. Имение Бонч-Старнаковских лежало совсем в стороне. От большого губернского города сюда надо было проехать около ста верст по железной дороге да двадцать пять верст, свернув в сторону, — на лошадях. Правда, в пятнадцати верстах отсюда лежала крепость, казавшаяся неприступной ввиду ее укрепленности и естественных преград. В силу всего этого обитательницы Отрадного могли быть вполне спокойны — вряд ли сюда мог забрести даже случайный отряд врагов. К тому же здесь было как-то легче теперь, чем в Петрограде, переживать семейное несчастье, легче замкнуться в своем горе, не показывать его людям, хоронить в себе, вдали от расспросов друзей и знакомых.


* * *

— Я не могу больше! Что с мамой? Что с Китти? Что случилось со всеми нами, наконец? И Вера тоже? Но особенно Китти: она вся точно неживая какая-то… Варюша, совесть моя, объясни ты мне все это, ради Бога! Я ровно ничего не понимаю!

— И не надо понимать, Мусик. Все ясно и так. Разве ты не видишь, как плоха ваша мама? Бедный Мусик! Бедная детка! Ты не поверишь, как мне жаль вас всех!

— Не надо жалеть, Варя, не надо. Нет ничего хуже, чем вызывать жалость в людях, быть объектом жалости — в этом что-то позорное.

— Не обижайся! Это — хорошая жалость, деточка.

И "Мусина совесть", как прозвали в семье Бонч-Старнаковских Варю за то, что ей одной поверяла Муся свои маленькие тайны, привлекает к себе девочку и нежно целует ее.

Муся плачет. У нее давно накипели слезы, но она сдерживала их из гордости пред сестрами, пока могла, пока имела силы. Здесь же, один на один со "своей совестью" — милой Варей — она не станет лгать, притворяться, играть комедию… о, нет! Она так устала, так мучительно устала за все это время! Ужасная война разрывает ей сердце.

Каждое утро Демка-почтарь, помощник кучера, мчится на Гнедке на станцию и привозит свежие газеты, местные варшавские и далекие столичные. Последние опаздывают; известия приходят не в срок, их ждут днями. Вся жизнь теперь сводится к одной цели: прочесть, узнать, что там, на войне.

Пылает, все разгораясь, ужасный пожар. Зверства немцев заставляют холодеть сердца. Не говоря уже о том, что они делали с русскими, как мучили их — застигнутых войной за границей женщин, стариков, детей, — наглядным доказательством их зверств являлось внезапное сумасшествие их матери. И таких несчастных насчитывалось теперь немало. А девушки и женщины Бельгии, изнасилованные, истерзанные? А мирное население, расстреливаемое тысячами этими варварами? А Калиш и Ченстохов с их невинно казненными обывателями и разрушенными домами? А казаки, которых они берут в плен и подвергают пыткам?

Муся и Варя говорят обо всем этом, дрожа и кутаясь в теплый пуховый платок. Они сидят, тесно прижавшись, на скамейке у пруда, на той самой скамейке, где Муся дала отпор "любимцу публики".

Как давно это было: спектакль, бал, гирлянды цветов, фонариков, страстные взгляды Думцева! Немного времени прошло с тех пор, а кажется — будто целая вечность.

Муся молчит и тихо плачет; Варя ласково гладит ее по голове. Дождь перестал, и только редкие капли его тяжело падают на землю с деревьев при каждом порыве ветра.

— Муся!.. Мусенок милый, перестань, что ты! — утешает подругу Карташова.

Вдруг Муся поднимает голову, и голосок у нее звенит:

— Я не могу! Пойми, я не могу больше, Варюша! Какая тоска, какой гнет! Ты подумай только: мама сейчас — ужас какая. Я не могу ходить к ней, не в силах смотреть на нее. Какая это мучительная казнь — безумие, Варюша!.. По-моему, лучше смерть. А тут еще Вера придирается и злится целые дни. Она стала даже несноснее Маргариты, и при ней совсем нельзя говорить о немцах и об их зверствах. Она находит, что все это преувеличено! А? Да ведь мыто знаем, что не только их солдаты, но и женщины… женщины, сестры милосердия — подумай, какой ужас, Варюша! — перерезывают горло нашим раненым. О, Господи! А один казак, Маргарита рассказывала, — у нее сестра замуж за казачьего офицера вышла недавно, — так с войны любимой молодой жене пишет: "Так, мол, и так… живи и будь здорова, а относительно меня не беспокойся; я тоже жив и здоров, но считай меня, прошу тебя, мертвым, потому что домой я все равно не вернусь… Они, эти изверги, отрезали у меня нос и уши". Ты слышишь меня, Варя? Каково?

— Ужас какой!

— Да, Варюша, ужас! Это — звери, варвары! Они хуже гуннов.

— Ах, как страшно жить теперь, Муся! Не дай Господи, если… Послушай, мне кажется, что мы напрасно сидим здесь, в Отрадном. Немцы могут…

— Они ничего не могут. Сюда они не посмеют прийти. Об этом не может быть и речи. А вот ты скажи лучше, что сталось с Китти? Такая была жизнерадостная, веселая и вот стала совсем неузнаваемой после возвращения из-за границы.

— Но ваша мама так больна; это не может не действовать на Екатерину Владимировну.

— Да, мама больна… понимаю… Ну, а с Борисом почему же она такая? Ты разве не замечаешь, как она говорит с ним теперь, как относится? Ах, Варюша, мне кажется, что она вовсе не любит Бориса!

— Что ты, что ты! Господь с тобою!

— Да, Варюша, да. Я в этом почти уверена теперь. И, когда он приехал к нам в последний раз из Варшавы, мне показалось даже, что Китти вовсе не была рада ему… Ты помнишь, она все молчала.

— Перестань, Мусик, вздор болтать! Все это только кажется тебе; нервы расшатались, и только.

— Не нервы, Варюша, нет.

Девушки смолкают и чутко вслушиваются в тишину.

Эта ночь все-таки красива. Застывший пруд бережно хранит в себе отражение звезд, полузатянутых легкой дымкой. Сквозь нее смутно и бледно улыбаются золотые огни. Снова набегает ветер. Шуршат листья в аллее, падают тяжелые дождевые капли.

— Пойдем домой!.. Холодно и сыро. Нас, наверное, ждут к чаю.

— Хорошо, пойдем. — Варя и Муся берутся за руки и спешат по шуршащим листьям аллеи.

Ярко горит электричество в большой столовой. К чайному столу примкнут другой, для работы. Груды полотна навалены на нем. Кое-что уже скроено, кое-что сшито. Все это отсылается в Варшаву, а оттуда пойдет дальше, на передовые позиции. Там потребность в белье для войска, и его шьют всюду: и в царских дворцах, и в бедных домиках. Шьют и в Отрадном короткими днями и длинными осенними вечерами, когда гудит ветер в трубах и однообразно прыгает по крышам дождь.

Китти, Вера, Зина Ланская и Маргарита Федоровна торопливо наметывают, строчат, подрубают. Четыре швейные машинки стучат без остановки. К работе привлечены две «чистые» горничные и домашняя портниха. Но те работают в девичьей особо, здесь же только молодые хозяйки. Они работают и говорят о событиях, потрясающих мир, или вдруг начинают спорить.

Впрочем, спорят не все. Китти больше молчит. Она постоянно молчит теперь. С тех пор, как она полтора месяца тому назад вернулась из-за границы, ее точно подменили. Никто не слыхал ее звонкого смеха и не видел улыбки. А ведь прежде это была воплощенная радость, олицетворенная жизнь, сама весна. И куда девалась ее красота, такая яркая, такая редкая? Щеки как-то обтянулись, глаза померкли, темные круги оттеняют их.

— Ты больна, Китти? Что с тобой? — часто допытывается Вера.

Но сестра молчит и только пожимает плечами. Что с нею? Да разве она может объяснить?

— Екатерина Владимировна, отчего вы мало кушаете? Хотите чего-нибудь вкусненького? Прикажите только, и я велю повару приготовить, — говорит Маргарита.

— Нет, Маргоша, спасибо, ничего не надо, — отзывается девушка.

Экономка обиженно поджимает губы.

— Что же это, Екатерина Владимировна, неужели за границей вкуснее нашего готовят? У колбасников-то небось одни габерсупы да шпинаты, да клецки разные. Неужели же вы за ними от нашего русского стола отвыкать стали? — возражает хохлушка и обиженно глядит на Китти.

Это у нее нечто вроде хронического недомогания — принимать за личную обиду недостаток аппетита у тех, для кого она заказывает изысканные обеды и ужины. Не едят — значит не вкусно; не вкусно — стало быть, виновата она.

Нынче Маргоша особенно допекает Китти.

— Может быть, артишоков завтра, Екатерина Владимировна, велеть к обеду подать, а? Вы прежде так любили со сладким соусом.

— Артишоки? Что? Ну, да, хорошо, хорошо, хоть артишоки, — рассеянно говорит Китти, думая о своем, и вдруг бледнеет. — Постойте, Марго, не говорите о еде!.. Мне скверно… ах, как скверно!.. Постойте! — растерянно бросает девушка и, схватив платок, тесно прижимает его ко рту и выбегает из комнаты.

Это повторяется с нею уже не в первый раз. Но в этом, конечно, нет ничего удивительного. Она целыми ночами не спит теперь и возится с матерью. Старуха деспотически требует присутствия Китти около себя, особенно по ночам, во время ветров и непогоды, и у невыспавшейся девушки кружится голова и начинаются тошнота и слабость. К докторам она не хочет обращаться и предпочитает лечиться сама, собственными средствами. Она понимает кое-что в медицине. Года три тому назад, пресытившись балами и выездами, она удивила всех: начала изучать медицину, уход за больными, хирургию, работала в качестве сестры-волонтерки в амбулатории одной из общин, прошла курс и получила свидетельство сестры милосердия. И к ухаживанию за больными у нее способности. Ее нежные, тонкие руки как бы созданы для того, чтобы осторожно и мягко накладывать повязки, ставить градусники и припарки.

Это особенно чувствуется теперь, когда Софья Ивановна серьезно больна, когда снова разыгралась у нее эта ужасная болезнь почек. За нею Китти ходит, как за ребенком. Никого другого душевнобольная не подпускает к себе, и когда у несчастной разыгрываются ее обычные приступы, одна только Китти в состоянии облегчить, успокоить их.

— Что с Китти? — Вера смотрит вслед сестре удивленными глазами. — Это уже в четвертый раз за эту неделю.

— Дорогая моя, ты-то хоть не волнуйся! — Зина откладывает работу в сторону и подходит к окну.

Оттуда, из тьмы ночи, глядит осеннее ненастье, после короткой передышки снова забарабанил дождь.

А в Петрограде теперь какое оживление, манифестация, сутолока на улицах, театры, концерты в пользу героев, их семей. И драматические курсы уже работают, конечно. Зина так жаждала поступить туда. Экзаменационные испытания уже были, а она в это время преблагополучно была здесь. Досада какая!


* * *

— Они приехали! Они приехали! Они здесь! Вера, Зиночка, Китти… Где Китти? Толя приехал. Слышите? И с ним Николай Луговской. Они идут, они уже здесь! Встречайте же их скорее!

Муся ураганом врывается в комнату. Где печаль, где недавняя тоска? Их уже нет, они иссякли. Ее щеки горят. Варюша едва поспевает за нею.

— Вот они! Милые! — и Муся виснет на шее брата, визжа от счастья, как семилетняя девочка.

Вера, Зина Ланская спешат навстречу офицерам. Откуда-то из внутренних комнат выбегает Китти и с легким криком припадает к плечу Анатолия. Тот, отбиваясь от младшей сестренки, продолжающей душить его поцелуями, протягивает руки старшей сестре.

Он не видел Китти с весны. Она вернулась из-за границы уже после его выступления в поход. И о несчастье, случившемся с их матерью, он ничего не знает. До поры, до времени решено было скрыть от Анатолия болезнь матери. Поэтому-то ничего не подозревающий о несчастье, он так радостно вбежал под родную кровлю.

— Сестричкам привет! Муська, отстань, пластырь ты этакий, дай поздороваться с другими!.. Китти, красавица моя, здравствуй! Как поживаешь? Ты похудела… Не мудрено. Какое счастье еще, что вы вовремя успели вернуться!.. Ma belle cousine! (Прекрасная кузина.) Привет прекраснейшей из прекрасных. Маргариточка, восторг души моей!.. А вы все цветете:

— Ну, уж вы скажете тоже, Анатолий Владимирович! Какое там цвету? На четвертый десяток переваливаю.

— Признайтесь под шумок, сколько сократили? Все не замужем? Ай-ай-ай! Не теряйте времени даром!

— Шутник вы, Анатолий Владимирович! Всегда такое скажете, отчего девушку в краску…

— А вы не краснейте. Не стоит, право! Лучше подыскивайте себе пару, а меня сватом.

— Она, Тольчик, никогда замуж выходить не станет: она в тебя влюблена… без-на-де-жно! — хохочет Муся.

— Ах, погибель моя! Что скажет тоже! — и Маргарита зарделась от смущения.

Но Толя уже забыл о ней. На его взгляд, Китти похудела и изменилась. И Верочка смотрит букой. А Зиночка поразительно похорошела. Впрочем, он этого ожидал.

— А я? А я? — прыгая козочкой вокруг брата, допытывается Муся.

— А ты стрекозой по-прежнему, и никаких эволюции в этом отношении от тебя не жди. До седых волос доживешь, бабушкой будешь, а так и останешься стрекозой.

— Пожалуйста, не пророчь. Я до седых волос не доживу. Я умру молодою, — заявляет Муся, в то время как Луговской пожимает руки девушкам и целует Зинину руку.

Теперь все смотрят жадно, с немым вопросом в лица приезжих. Как изменились они. Как огрубела их кожа, обветренная под открытым небом в окопах! Загорелые, черные, похудевшие, они заметно возмужали; их лица стали серьезнее, и в то же время на них отпечаток отваги, мужества. У тяжко больных часто бывает такое выражение пред смертью, приближение которой они сознают и не боятся.

Коротко остриженные головы обоих офицеров кажутся забавными Мусе.

— Какие уроды стали! Но, ах, какие милые уроды! — восклицает она и восхищается ими, и жалеет их в одно и то же время.

— Да, Марья Владимировна, под немецкими шрапнелями не похорошеешь, — смеется Никс.

— А вы многих немцев убили? Да? Вы сами? Вот этой самой рукою? Штыком или саблей? Из револьвера? А вам не было страшно? Ни чуточки? — допытывается девочка.

— А что maman? Спит? — спрашивает Толя у сестры.

— Она больна, Тольчик, и в этом ужас. Все, все, что было подправлено за границей, все пошло насмарку, — поспевает и тут неугомонная Муся, не обращая никакого внимания на сестер.

— А ее можно видеть?

— Подожди немного… побудь с нами! — совершенно растерявшись, говорит Китти, и ее глаза глядят на брата со страхом и мольбой.

"Вот оно!.. Начинается. Он сейчас все узнает, бедный мальчик!" — говорят испуганные глаза Веры, Муси и Зины.

Чтобы отвлечь внимание Анатолия, хотя бы временно, от матери, Ланская просит обоих офицеров рассказать о боях, об их впечатлениях, о немцах. Маргарита усиленно угощает чаем. Из кухни несут разогретый ужин.

Выпив старой, прадедовской горилки, настоенной на черносмородинных листьях и чуть ли не столетие выдержанной в погребе, и закусив куском домашнего окорока, Анатолий приступает к рассказам.

Да, современная война ужасна тем, что тут одной храбростью и отвагой не возьмешь. Нельзя выйти, как в былое, старое время, в чисто поле один на один с врагом, нельзя сходиться дружинами и биться, пока одна сила не одолеет другой. Чудеса техники, новые открытия, усовершенствования средств войны — все это сделало то, что победа не всегда остается за храбрейшим на поле битвы, а за тем, кто занял более выгодные позиции и успел установить на них свои смертоносные орудия. И победа иной раз при таких условиях решается прежде, нежели увидишь врага.

— Это ужасно! Это ужасно! — шепчут слушательницы.

— Но тем не менее мы побеждаем и здесь, и там, на два фронта, — вставляет Никс.

— Да, побеждаем, — подхватывает Анатолий с разгоревшимися глазами. — А все благодаря кому? Единственно благодаря только беззаветной храбрости, стойкости, мужеству и терпению русского солдата и распорядительности начальников. Но солдаты… солдаты действительно — какие-то чудо-богатыри, герои из старых сказок. Они выносливы, отчаянно храбры. Ведь вы представить себе не можете, что это за герои. Казак Крючков, например. Или вот у нас в эскадроне случай. Послал нас командир на разведку. Стояли мы под маленьким немецким городком. Ну-с, выехали… Я, вахмистр, взводный и еще двое; в числе их Симашев, между прочим, наш запевала, песенник. Заехали в лес. Начало темнеть. А он, неприятель то есть, знаем, невдалеке тут же скрывается, за лесом. Откуда ни возьмись нам наперерез целый взвод кавалеристов скачет. Сюрприз нам приготовили: нас пятеро, а их вдесятеро больше. Вижу отлично, путь нам отрезан, и впереди целый неприятельский корпус за опушкой. Что делать? Признаюсь, в первую минуту растерялся. Вдруг Симашев шепчет: "Ваше высокоблагородие, дозвольте их обманно провести. Може, тогда и пробьемся". — "То есть как обманно?" — спрашиваю. "А вот так, значит: вас они не видали… Так вы за кустами укройтесь, я же прямо на них вылечу, будто ненароком, случайно. Они тотчас погонятся за мною. А я, как глаза ихние, значит, отведу, так, значит, вам путь-дорога открыта. Поскачут они за мною, а вы…" Да как сказал, так и без приказа метнулся вперед "отводить глаза", или, иначе говоря, на верную смерть полетел, чтобы спасти меня, офицера, да четверых товарищей. Ну, конечно, все вышло как по-писаному. Погнался за Симашевым неприятель всем взводом, думал — не один он, а целый отряд. А мы стоим в прикрытии и ждем, пока откроется дорога. Конечно, немцы не замедлили окружить Симашева. Раздались выстрелы. Наш герой свалился. Ну, думаем, конец. Однако же жив, хотя и тяжело ранен… может статься, еще и выживет. Выручили его наши.

— А кто выручил? Что же не договариваешь? А? Говорить уже, так все, без утайки! — вмешивается Луговской, и его калмыцкие глазки суживаются от смеха.

— Ну, вот еще… пустое… вздор… ничего особенного… — сердито отмахивается Анатолий.

— Нет, уж ты не лукавь! Выручил Симашева не кто иной, как он сам, ваш Тольчик. Да еще как выручил-то! Выпросил в тот же вечер у эскадронного два десятка наших молодцов и ударил с ними по немцам. Отбил умирающего героя и выгнал неприятеля с его позиций, причем немцы, в темноте не разобрав численности нападающих, в панике удрали целым полуэскадроном от двадцати всего человек. А все вот он, ваш Тольчик.

— Ну, братец, ты меня не смущай! Ничего нет здесь особенного, и каждый на моем месте поступил бы так же. Нельзя же было оставлять им героя на поругание. А вот что еще наш один серый герой сделал.

И молодой офицер с воодушевлением рассказывает подвиг за подвигом из боевой, походной жизни нашего чудо-богатыря солдата.

И, чем больше говорит молодой Бонч-Старнаковский, тем ярче разгораются его глаза, тем пламеннее звучит его речь; какою-то исключительной мягкой нежностью (так может только отец говорить о любимом сыне) пропитаны его рассказы о солдатах.

Не отрывая взора от рассказчика, с жадным вниманием ловят каждое его слово присутствующие. И когда случайно лакей звякает чайной ложкой, на него тигром бросается Маргарита Федоровна.

А Толя, раз начав, не может уже остановиться. Слишком переживал эти важнейшие для воюющих с коварным врагом моменты молодой воин, чтобы они не захватили его всего, чтобы не зажгли, не распалили его.

— Да, бесспорно, враг силен, — говорит он минутой позже. — Недаром готовилась столько лет Германия к этой войне. Там все предусмотрено, все рассчитано и расписано, как по нотам. Ведь вся Россия была покрыта сетью германского шпионажа еще задолго до войны. Враг не дремал. В жилах вождя немцев течет кровь, пропитанная бациллами разрушения. Это какое-то болезненное стремление к уничтожению. И его народ послушно служит ему в этом. Это — какие-то каменные люди. Для них нация дорога постольку, поскольку она является символом власти и богатства. Дисциплина, доведенная до совершенства, заменяет пыл, любовь к родине и братскую сплоченность, которыми славится наш народ. Но мы победим с Божьей помощью. Я верю в это, мы победим! Наше войско горит, как один человек, одним общим порывом. Наша славянская душа, душа всего народа, всей армии, бурно протестует сейчас против тевтонского насилия, против немецкой наглости, против дерзости нации, возомнившей себя едва ли не единой и полновластной хозяйкой мира. И нельзя не победить с такими героями, с такими чудо-богатырями, которые, забыв все: и родные села, и работы, и безропотно покинув жен, детей, стариков, встали как один человек на защиту чести святого славянства. С такими орлами нельзя не победить. А смелая и мудрая рука Царя, благословляющего свое миллионное боевое семейство, разве она не несет залога победы и будущей славы?

Анатолий говорит горячо, пылко, увлекаясь, как юноша. Прекрасно сейчас его обветренное лицо, лицо не прежнего, — о! — далеко не прежнего легкомысленного мальчика, баловня судьбы, бального дирижера и победителя на конных состязаниях.

— Если даже только третья часть нашей армии чувствует так, как он, то победа обеспечена, честное слово, — тихо вставляет Никс.

"Ах, милые вы, милые оба!" — мысленно восхищается Муся и от полноты чувств так сильно стискивает руки пристроившейся около нее Варюши, что бедная "Мусина совесть" вскрикивает от боли.

Этот легкий крик как бы меняет, вспугивает общее настроение. Анатолий словно просыпается.

— Ну, я пройду к маме. Я думаю, она не спит еще. Пустите меня к ней, я так давно не видал ее! — Отставив недопитый стакан с чаем, он встает из-за стола и в сопровождении Китти, взволнованной предстоящим свиданием, выходит из столовой. В соседней гостиной девушка останавливает брата.

— Толя, дорогой мой, послушай…

О! Как сказать ему, как сказать? Какая мука! Китти уже раскаивается сейчас, что не предупредила его письменно о несчастье. Бедный мальчик!

Теперь она говорит тихо, сдержанно, смущенно.

Анатолий внимательно слушает. Ему кажется, что матери уже нет, что она умерла.

— Она… — начинает он дрогнувшим голосом, — она… Неужели? О, говори, говори, скорее!

— Нет, нет, она жива — да, Анатолий, она жива, хотя… хотя было бы лучше, если… для нее лучше, конечно…

— Китти… она?…

— Она — душевнобольная, наша дорогая мама.

Ни один мускул не дрогнул в лице Анатолия, но оно помертвело и глаза широко раскрылись.

— Расскажи мне, как все это случилось, — говорит он минутой позже, справившись с волнением.

Китти передает ему все до встречи их с Рудольфом. Об этой встрече она, конечно, не обмолвливается ни единым звуком.

Анатолий выслушал, казалось, спокойно, все до конца.

— Значит, это «они»? Все зло от них? От этих злодеев? — спрашивает он.

— Да, Толя, да.

— Какое счастье, сестра, что отец заблаговременно прогнал отсюда этих шпионов! Иначе я убил бы их обоих, и отца, и сына.

— Про кого ты говоришь, Толя? Я не понимаю.

— Про Августа и Рудольфа Штейнбергов. О, они ответили бы мне за то, что их изверги-единомышленники искалечили маму!

"И погубили сестру", — мысленно добавляет Китти.

Неслышно ступая по ковру, к ним приблизилась Вера.

— Нельзя по банде негодяев судить обо всех, — говорит она глухо, и ее темные глаза строго глядят в лицо брата. — Рудольф Штейнберг и его отец ничем не виноваты.

— А я не вдавался бы в подробный анализ, а просто застрелил бы их обоих, как собак, — вырывается у Анатолия.

— За что? За других? — И взгдяд Веры, полный отчаяния, не отходит от лица брата.

Но он не видит этого взгляда. Он уже оправился немного и, не расслышав последних слов сестры, шагнул из гостиной.

Зато Китти перехватила взгляд сестры, заметила отчаяние Веры.

"Неужели? Господи! Неужели? Этого еще недоставало, — вихрем пронеслось в ее мыслях, и колючие струйки ужаса поползли в ее душу. — Неужели он… этот злодей, этот варвар, успел вскружить Вере голову? Неужели она любит его?"


* * *

"Нет, я положительно начинаю сходить с ума сегодня. Я галлюцинирую. Это — безумие. Что сделалось со мною? Что случилось нынче? Отчего он не выходит из моей головы? Ну, я понимаю, будь я еще Муськой, увлекающейся девчонкой, грезящей о сказках любви, — это было бы вполне простительно. Приехал-де с войны красивый, побывавший в боях офицер, бывший поклонник, до которого мне было раньше ровно столько же дела, сколько до китайского императора и с которым и флиртовала-то больше по инерции, ввиду cousinage'a. А тут вдруг засверлило сердце. Обиделась, видите ли, на мальчишку за то, что он ни разу не взглянул за весь вечер и как будто совсем выкинул из памяти прежнюю страсть. Глупо все это, ерунда! Просто разошлись, расползлись нервы. Нет ничего мудреного: хоть кого сведет с ума эта дикая жизнь! Вечное затворничество, все одно и то же, все одно и то же, да еще волнение и тоска при этом! Поневоле обрадуешься первому свежему человеку и готова повиснуть у него на шее… Фи!"

Зина заметно сердится на себя. Уже первый час ночи, а Анатолий все еще у матери — очевидно, сидит у ее постели и ждет, пока больная уснет. А до нее, Зинаиды Викторовны Ланской, ему как будто никакого нет дела. Но выйдет же он, наконец, должен когда-нибудь выйти оттуда! Не целую же ночь будет сидеть там. О, она дождется его! Ей почему-то хочется еще раз повидать его потемневшее от загара, словно бронзовое, лицо, ставшее таким мужественным, интересным! Когда за столом Анатолий рассказывал про своих солдат, высказывал с сильной уверенностью свой взгляд на несомненность победы — она просто любовалась его порывом, его душою и гордилась, да, гордилась своим "маленьким Толей". Если бы он таким, каким приехал нынче, заговорил тогда о своей любви, разве у нее хватило бы духа сказать ему «нет»? Ни за что в жизни! Сейчас он уже не прежний маленький Толя, с которым можно безнаказанно флиртовать, кокетничать, танцевать танго. Нет, он — личность, пред которою она готова преклониться. Что же он, однако, не спешит сюда?

"Так почему же? Или я подурнела? Или он нашел кого-нибудь лучше, интереснее меня?" — с ревнивым укором в сердце, вне всякой логики, делает она новое заключение и бросает робкий взгляд в зеркало.

Нет, она — прежняя… Даже лучше прежнего. Похудела, осунулась, но это идет ей. И волосы, подсвеженные недавно, стали еще более яркими и блестящими. Нет, она хороша, положительно, хороша. Здесь, значит, кроется другая причина. Но не все ли равно, что это? Какая мука ждать!

У камина в зале Никс Луговской рассказывает девочкам про какую-то стычку. Отличился еще какой-то смельчак-казак: нанизал на пику несколько немцев, получил три Георгия. Девочки ахают. Вера крупными шагами ходит по залу. В столовой Маргарита гремит, перетирая фамильное серебро.

А Анатолий не идет!

Новая мысль обжигает мозг Зины.

— Николай Иванович, на одну минуту, — кокетливо окликает она Луговского и отводит в сторону. — Никс, голубчик, скажите Тольчику, что я его жду — понимаете? — жду на скамейке у пруда, в белой беседке. Так и передайте! Да?

— Сочту своим долгом!

— Мерси. А я иду туда. — И Зина, чуть смущенная, кивнув ему, уходит.

Офицер смотрит изумленно ей вслед. Он знает безнадежную любовь товарища к ней, и сейчас он рад за своего друга.

А Зина уже в саду.

Здесь холодно и сыро. Но Зина не чувствует этого. Ее лицо горит. Сладкая отрава жжет ее грудь. Ее нестерпимо тянет к чистой, прекрасной ласке кого-то большого и сильного, кто бы взял ее, как маленькую девочку, к себе на колени и долго-долго качал на руках. С нею еще никогда не было ничего такого, она до сих пор умела только властвовать и дразнить.


* * *

Как он долго!

Змея сомнения осторожно и незаметно вползает в сердце Зины.

А неумолимое время идет. Луна раз десять заходила за облака и появлялась снова, а Анатолия все еще нет. Что же это значит? Сердце вдовушки стучит все тревожнее.

Что это? Шаги?

Так и есть — он. Шуршат сухие листья, кто-то идет. Он! О, как бьется сердце! Сейчас… сейчас она увидит его! О чем они будут говорить? Что скажет ему она, Зина? Да разве она знает? Да и не все ли равно? Огромная радость затопляет собою все ее существо; как девочка, вскакивает она со скамейки и бежит к выходу.

— Вы, Тольчик?

Луговской отвечает извиняющимся тоном:

— Pardon, Зинаида Викторовна, виноват. Это я, Никс. Анатолий просит вас назначить ему час завтра. Сегодня ему не вырваться: Софья Ивановна как будто узнала его, не пускает, держит при себе и плачет. С нею опять только что был припадок.

Какое разочарование! Что-то рвется и гаснет в душе Зины. О, она знает что! — внезапная страсть. Но все же в недрах сердца, в глубине души остается что-то более сильное и прочное.

Ну да, она поняла сейчас… Она любит. И что это за радость, что за мука — эта любовь!

Она машинально принимает руку Луговского и идет молчаливая, затихшая в дом. Листья шуршат, как живые, под ногами. И в этом шорохе Зина точно слышит тихое, чуть внятное: "Ты любишь… любишь".

"Люблю! Люблю! — хочется ей ответить им. — Люблю! Люблю!"

Она не может никого видеть нынче; если ей не пришлось видеть сегодня Анатолия, пусть и все остальные исчезнут для нее.

Обходом, оставив в стороне большой зал, она идет к себе, раздевается быстро, как нашалившая девочка, лукаво косясь на дверь, и так же быстро юркает под одеяло.

— Завтра… завтра! — шепчет она сама себе, утопая в волнах кружев и батиста. — О, милый!

Вся ночь мелькает для Зины, как один короткий и быстрый миг в сплошном крепком сне без грез и видений, здоровом, как сон ребенка. И, когда она наконец раскрывает глаза, ей кажется, что она спала целые сутки.

Хорошенькая горничная из местных польских крестьянок хозяйничает у нее в комнате.

— Что это, Ануся? Разве уже так поздно? — спрашивает Зина.

— Поздно, золотая пани, сильно поздно. Уже двенадцатый час. Паненки давно встали.

— А наши герои… молодые господа?

— Ох, когда хватились, пани! Давно уехали.

— Как уехали? Куда?

— На станцию, пани, на первый поезд. Эстафета была ночью нашему молодому господину. Разбудил их Василий. Прочли и сейчас же собираться стали. А вам письмо оставили.

— Письмо? Давайте скорее!

Этот маленький листок, вырванный наспех из записной книжки и вложенный в первый попавшийся конверт! Он точно кусок раскаленного железа жжет Зине пальцы. Замирая от волнения, она читает:

"Кузина, умоляю простить. Спешно вызван на позиции. Идем дальше ускоренным маршем. Оставляю за собою право предполагаемой беседы в будущем. А пока целую ручки. Пожелайте нам успеха — разбить наголову врага! Ваш Анатолий".

И все.

Как мало!.. Как убийственно мало! Что же делать теперь? Ждать? Но она не может и не хочет ждать. А если его убьют? Ведь она любит его. Нет, нет! Она не станет ждать встречи в будущем, не хочет зависеть от судьбы. Она увидит своего «Тольчика», увидит его. Но где? Как? Куда его вызвали? Куда послали? В нынешнюю войну, по распоряжению свыше, никто не знает ни направлении маршей, ни распределения войсковых частей. Если она и бросится следом за Анатолием, то уже не найдет его нигде, нигде.

Зина смотрит в окно. Там тускло и темно. Она смотрит на хорошенькую Анусю — какое ужасное лицо!.. Нет вокруг ни красок, ни радости, ни жизни. О, какая мука, какая смерть!


* * *

Снова одни. Снова четыре молодые женщины встречают за рабочим столом длинные, темные осенние ночи и непогожие, дождливые дни. Теперь шьют и вяжут теплые вещи. В окопах холодно; родные герои должны чувствовать заботу о них.

С войны от Анатолия часто приходят открытки с пометкой "Действующая армия". Чаще всего они гласят: "Пишите о здоровье мамы. Целую всех. Толя".

Коротко и бодро, как всегда.

Софьи Ивановны почти не видно. Теперь она по большей части лежит, отвернувшись к стене, целыми днями не говорит ни слова. Муся еще здесь, в Отрадном, и не думает возвращаться в институт.

— Нет, нет! — на все увещания сестры протестует девочка. — И не поеду в мою тюрьму. Какое же теперь ученье? И папа позволил мне оставаться дома. Ведь и Варюша тоже не едет.

Варюша, действительно, не едет. Она решила пожертвовать годом и перевестись в другое учебное заведение. Она — сирота. Влиятельному опекуну до нее мало дела.

Сам Бонч-Старнаковский не зовет больше дочерей в Петроград. Он сам слишком завален делами, ему некогда будет в столице. В Отрадном все же спокойно. Сейчас только в Калишском районе хозяйничают немцы, а в их стороне все по-старому. Да и Китти жаль разлучать с женихом — Мансуров приезжает в Отрадное каждую неделю.

Увы! Старик-отец и не подозревает даже, какою пыткою являются эти приезды для его старшей дочери. Чего бы только не отдала девушка, чтобы то жуткое и роковое, что случилось с нею, оказалось сном.

"Это — проклятие. Это не может и не должно так продолжаться! Еще месяц, неделя таких страданий и мук, и — лучше умереть!" — каждый вечер, ложась в постель, говорит себе Китти и каждое утро, поднявшись, снова тащит на себе свое бремя, как каторжник тачку.

Ее дни похожи на кошмар своим темным страданием и тоскою. Зато ее ночи прекрасны. Она видит лучезарные сны. Ей снится, что она снова — прежняя Китти и нет у нее никакого горя. Она свободна от забот, весела и радостна по-прежнему. Ничего не было, ничего не случилось. Их любовь — ее и Бориса — цветет, как пышный и чистый цветок лилии. Она может светло и невинно смотреть в лицо жениху.

Ну разве она виновата хоть сколько-нибудь во всем происшедшем? Разве она по своей воле загрязнила себя? Разве изверг, погубивший ее, не возбуждает в ней только ненависть, гадливость?


* * *

Мансуров и Китти сидят на скамейке под старым каштаном.

Нынче снова ясно и тепло, как будто опять пахнуло летом. И солнце греет, и радость разлита кругом. Но как мрачно, как тяжело на душе у обоих!

— Я позвала тебя сюда, чтобы поговорить с тобою, Борис. В доме неудобно: могут услыхать и другие, — говорит Китти, зябко кутаясь в платок, несмотря на тепло.

Ее голос кажется сейчас Мансурову каким-то деревянным и чужим.

— Я очень рад, дорогая. Мне тоже давно хотелось выяснить некоторые вопросы, близко касающиеся нас и наших отношений, — отвечает он и, помедлив минуту, добавляет: — Я нахожу, что с некоторых пор ты заметно переменилась по отношению ко мне.

— Вот как? — тем же деревянным голосом роняет Китти, по-видимому, вполне спокойно, и в то же время что-то словно падает и обрывается в ее груди.

— Да, дорогая! Надо быть положительно слепым, чтобы не заметить этой перемены в тебе.

— Может быть, Борис, — холодно, сухо произносит Китти, сама удивляясь появлению этого тона и возмущенная им, и все-таки продолжает тем же голосом и с тем же выражением: Может быть! Иногда обстоятельства бывают выше нас.

Мансуров смотрит на нее удивленно. Что с нею? Кто подменил ее? Та ли это девушка с золотыми волосами, дарившая ему неземное счастье?

— Но… но… ты не откажешься ответить мне, дорогая, почему? Объясни причину.

Собрав все силы, не глядя на Бориса, она говорит все тем же деревянным голосом:

— Борис, ты помнишь, как мы встретились и полюбили друг друга? Это случилось так внезапно. Ведь да? Это произошло на балу у Родионовых. Ты был представлен моей маме, стал бывать у нас, сделал предложение. Ты помнишь, что любовь налетела сразу? Теперь она так же быстро исчезла, прошла.

— Не у меня только, Китти, не у меня, ради Бога! — слышится полный отчаяния голос Мансурова.

— Это все равно. Я не признаю брака, в котором одна сторона любит, а другая позволяет любить, и… и…

— Ты желаешь вернуть мне слово?

Китти кажется сейчас, что смерть стоит уже за ее плечами и заносит тяжелый молот над ее головою.

— Да, мы должны расстаться. Слышишь? Я не люблю тебя больше, Борис.

До ее отдалившегося сознания доходят, наконец, как издалека, глухие слова:

— Да, Китти, я вас понял. Вы поступили честно, сказав мне правду. Вы правы, повторяю. Я не смею вас осуждать. Сердцу нельзя велеть любить, а потом разлюбить. Нечто высшее правит, по-видимому, чувствами, это не от нас. Я был бы безгранично счастлив вашим расположением ко мне и, конечно, не думал… Но это — не то. Простите, я не могу логически выражать свои мысли. Вы понимаете, мне тяжело. Я ведь… Ну да! Ведь у меня мое чувство к вам осталось прежнее. Простите, Китти, и… прощайте! Я не могу оставаться больше здесь.


* * *

Солнце светит по-прежнему. Играет на песке аллеи кружевная тень. Все, все по-старому, как и при Борисе во время их объяснения, но его нет. Вместо него на том месте, где несколько минут до этого сидел Борис Мансуров, теперь сидит Муся.

Но что стало с девочкой? Почему у нее такое лицо, такие глаза?

— Муся, что ты? Что с тобою? — испуганно роняет Китти.

Но та молчит; только ее лицо все в красных пятнах да губы дрожат.

— Муся, да что же наконец с тобою? Ты больна, деточка?

Китти, сама чуть живая, протягивает руки младшей сестре. Но та вскакивает как ужаленная и, схватившись руками за голову, шепчет задыхаясь:

— Это — низко, низко!.. Это — ужас! И я тебе этого никогда не прощу. Слышишь? Никогда, Китти! И он любил тебя, мог любить — пустую, легкомысленную, неверную? Он лучше тебя, во сто крат лучше. Ты недостойна его любви… Ты…

Девочка не договаривает и рыдая бежит от скамейки. Разве может она жить теперь, когда так страдает он, ее сказочный принц, ее мечта, тот, о ком она грезила все эти годы, ради кого плакала по ночам? Одна Варюша, "ее совесть", знала только про эту любовь и не осуждала ее за это. Ведь эта любовь была только сказкой — увы! — с таким печальным началом и без конца!

— Я люблю вас, Борис. Я люблю! — роняет на бегу девочка. — Если бы это могло утешить вас…