"За полвека" - читать интересную книгу автора (Бетаки Василий Павлович)

ДИЛАН ТОМАС


Из собрания стихотворений 1934 — 1953 г.г.

(собрание полностью в переводах В.Б.

готовится в "Литературных памятниках")



331.

ОСОБЕННО, КОГДА ОКТЯБРЬСКИЙ ВЕТЕР…


…Особенно, когда октябрьский ветер

Мне пальцами морозными взъерошит

Копну волос, и пойман хищным солнцем,

Под птичий крик я берегом бреду,

А тень моя, похожая на краба,

Вороний кашель слышит в сучьях сонных,

И вздрогнув, переполненное сердце

Всю кровь стихов расплещет на ходу —


Я заточён в словесную тюрьму,

Когда на горизонте, как деревья,

Бредут болтливые фигуры женщин,

А в парке — звёздная возня детей,

И я творю тебя из буков звонких,

Из дуба басовитого, из корня

Терновника, или из этих древних

Солёных волн — из тёмных их речей.


И папоротник маятником бьётся:

Раскрой мне этот нервный смысл времён,

Смысл диска, вспыхивающего рассветом,

Смысл флюгера, что стонет от ветров, -

И снова я творю тебя из пенья

Лужаек, шорохов травы осенней,

Из говорящего в ресницах ветра,

Да из вороньих криков и грехов.


Особенно когда октябрьский ветер…

И я творю тебя из заклинаний

Осенних паучков, холмов Уэллса,

Где репы жёлтые ерошат землю,

Из бессердечных слов, пустых страниц —

В химической крови всплывает ярость,

Я берегом морским иду и слышу

Опять невнятное галденье птиц.



332.

РУКА ПОДПИСАЛА БУМАЖКУ…


Рука подписала бумажку — и город сдан.

Пять властных пальцев даже воздух обложили налогом,

Удвоили количество трупов, разорвали страну пополам,

Эти пять королей покончили с королём-полубогом.


Мощи полна рука поэта, хоть слабее слабых плечо,

Хоть судорогой сведены в известковом огне

Суставы пальцев, держащих гусиное перо,

Покончившее с убийцами, покончившими с разговорчиками в стране!


Рука подписала договор — и страну лихорадит нервно,

И голод, и саранча, и всё прочее — тут как тут,

Власть всемогущей руки над человеком безмерна:

Стоит накарябать имя — и свободу твою отберут.


Пять королей мёртвых пересчитают. Но излечить не смогут

Струпьев на ранах, да и по голове не погладят.

Рука управляет жалостью, рука управляет Богом:

Рука — бесслёзна.


333.

И БЕЗВЛАСТНА СМЕРТЬ ОСТАЁТСЯ…


И безвластна смерть остаётся,

И все мертвецы нагие

Воссоединятся с живыми,

И в закате луны под ветром

Растворятся белые кости,

Загорятся во тьме предрассветной

На локтях и коленях звёзды,

И всплывёт всё, что сожрано морем,

И в безумие разум прорвётся,

Сгинуть могут любовники, но не Любовь

И безвластна смерть остаётся,

И безвластна смерть остаётся.

Не умрут без сопротивления

Эти, волнами унесённые,

Эти, вздёрнутые на дыбу

И привязанные к колесу,

Пусть разорваны сухожилья —

И расколота надвое вера,

И зло, что исходит от Зверя,

Стрелой сквозь них пронесётся,

Но в осколки их не разбить никогда,

И безвластна смерть остаётся.


И безвластна смерть остаётся.

Пусть не слышно им крика чаек,

И прибой к берегам не рвётся,

И цветок не поднимет венчика

Навстречу стуку дождей,

Пусть безумны, мертвы как гвозди —

Расцветёт их букет железный,

Сквозь ковёр маргариток пробьётся,

И пока существует солнце —

Безвластна смерть остаётся



334.

ПАПОРОТНИКОВЫЙ ХОЛМ


Когда я был мал и свободен под яблоневыми кронами,

И дом напевал мне что-то, и я был счастлив,

как луга счастливы свежей травой,

Как ночь над долиной, усыпанная звёздами зелёными,

И Время меня окликало и позволяло

быть зеницей ока его — то есть самим собой,

Я был принцем яблочных городков,

знакомцем всех телег,

И когда-то, ещё в довремени, видал, как деревья

Плывут вместе с ромашками и ячменём

По свету, сочащемуся из листопада, вдоль жёлтых рек.

Зелёный, беспечный, был я приятелем всем сараям

На счастливом дворе, -

эта ферма была моим домом, — я пел

Под солнцем, которое только однажды юным бывает,

И время позволяло играть:

Его милосердием был я отмечен, играя,

Был зелёным и золотым, среди его охотников и пастухов.

Телята пели под мой рожок,

лисы звонко и холодно лаяли,

И субботний день побрякивал, медленно переливаясь,

Камушками священных ручейков.


Всю солнечность напролёт всё летело и радовалось,

Всё было воздухом и игрой,

Весёлой и водяной, как зелёное пламя трав

На лугах, где трава выше дома,

где пение дымовых труб.

И по ночам под простыми звёздами,

Когда я, воспитанник всех конюшен, скакал ко сну,

И совы прочь уносили ферму — я напролёт всю луну

Слушал козодоев, улетавших со стогами и лошадьми

Во тьму, в её мелькающую игру.


Но я просыпался, и ферма — седой бродяга —

Приходила обратно с петухом на плече,

в новорождённом дне,

Это были Адам и Дева — небо опять возникало,

Солнце становилось круглее в тот самый день, и —

Оно обновлялось, обычнейшее явленье

Рассвета, когда волшебные кони,

Сквозь раскручивающееся вращенье,

На полях восторженного и всеобщего пенья

Выходили из ржущих зелёных конюшен ко мне.


И под облаками, только что сотворёнными,

Я был счастлив: бесконечность была впереди! Вот таким

Под новым солнцем каждого дня, только рождённого,

У весёлой фермы я и лисами, и фазанами был любим,

Я беспечно бегал,

и по дому носились толпы моих желаний,

Я не беспокоился на синих небесных путях этих,

Что так мало песен рассвета

было спето временем моим:

И я не тревожился, что зелёные дети

Попадут в суровую немилость вместе с ним.


Я не тревожился этими белыми ягнячьими днями

О том, что время, ухватившись за тень руки,

не дав оглядеться,

Утащит меня при встающей луне к ласточкам на чердак,

И что однажды, скача в постель,

я услышу, как оно удаляется вместе с полями,

И проснусь — а ферма навек улетела с земли:

и нет больше детства,

Когда я был мал и свободен

у времени в милостивых руках,

Когда оно берегло меня — зелёным и смертным,

И пел я, как море поёт, в легчайших его кандалах.



335.

НАД ХОЛМОМ СЭРА ДЖОНА


Над холмом сэра Джона

Ястреб в закате на пламенных крыльях

Парит неподвижно и напряжённо.

Сумерки наползают. Ястреб лучами зрачков

Тянет, как на виселицу, к своим когтям

Разных мелких птичек — воробьёв, куличков

И прочих, занятых детской игрой — войной.

Радостно крича, к огненной виселице они летят

Над возмущённой вязовой кроной,

Пока, по берегу гордо шагая, цапля святая

Неспешно рыбачит,

Клюв — косой обелиск —

над речкой Тауи наклоняя.


Трещат искры и перья.

Праведный холм Сэра Джона

На голову надел чёрный клобук из галок. Теперь —

К ястребу, огнём охваченному, одураченные

Птички летят увлечённо,

В шуме ветра над плавниками реки,

Где идиллическая цапля

протыкает клювом плотвичек и судачков,

На галечной отмели, поросшей осокой.

Ястреб с виселицы высокой кричит: "Дили-дили,

Поди-ка сюда, чтоб тебя убили!"

А я среди крабиков, шевелящих клешнями,

Листаю страницы воды, теней и псалмов.


Я читаю смерть и в раковине, и в колоколе буйка:

Славься, огненный ястреб — у сумерек твои глаза!

Когда он висит неподвижно и неизменно

В петле огней —

Юные пташки да будут благословенны.

И свистят они: "Дилли-дилли,

Сюда, сюда: мы ждём, чтобы нас убили!",

Эти весёлые птички никогда больше не взлетят с ветвей.

И цапля, и я, мы оба печальны:

Я, молодой Эзоп,

под звонкий аккомпанемент серебристых угрей,

Рассказываю что-то набегающим ночам,

А цапля поёт гимны в дальней,

Кристальной

Долине, усеянной ракушками, — у пристани,

откуда отплывают скалы,

Где вышагивают белые журавли,

где пляшут стенки причала.

Эта цапля и я

Стоим перед холмом сэра Джона,

Ибо он — судия,

И рассказываем о вине погребального

Колокола, о птицах, с пути совращённых…

Соблаговоли, Господь,

в своём водоворотном безмолвии их спасти, Ты,

Благословляющий пение воробьиных душ!

Цапля печалится в камышах,

и я сквозь окно сумерек и воды

Вижу, как наклоняется, что-то шепча потаённо,

Цапля, которая под снежным круженьем пуха

Идёт вдоль берега, отражённая,

Рыбачить в Тауи, прозрачной, как слеза,

и сова где-то ухает,

Но желторотые птенчики больше не закричат

В ограбленных вязах на холме сэра Джона,

И только цапля,

бредущая по щиколотку в чешуйчатой ряби волн,

Творит мелодию, и я этот реквием слушаю обожжённо,

И у реки, на камне, расшатанном временем,

Под плакучими ивами,

Пока не сгустилась ночь,

В память о птичьих душах, отлетевших безвременно,

Высекаю значки нот.



336.

ЛАМЕНТАЦИИ


Когда ветреным я был пацаном

И в церковном стаде чёрной овцой

(Так старый хрен вздохнул

в смертельной жажде женщин),

В соблазнительный крыжовник, в кусты

Забирался я и жадно смотрел,

И краснел, когда к земле наклонясь

И выпячивая круглые зады,

Деревенские девки сбивали

Деревянными шарами кегли:

Я любую пожирал глазами,

Я влюблялся в округлость… Хоть луны,

И легко был готов молодуху

Бросить тут же в кустах — пускай ревёт!


Когда был я порывистым и грубым,

Чёрной бестией меж набожных жуков

(так старый хрен вздохнул

в жуткой жажде бабьего тела),

А совсем уж не ветреным мальчишкой,

Но ещё на мужика не похож,

Я всю ночь свистал, всех пьянчуг пьяней —

И рождались в канавах от меня черт-те кто

У каких-то бессчётных неведомых баб,

А кровати, раскалённые как сковородки,

Аж на весь городок мне скрипели:

"Ну, быстрей! Ну, быстрей, ещё быстрей!",

Я по клеверам разных одеял

Ненасытным жеребчиком скакал

В гуще угольно-чёрных ночей…


Когда стал я настоящим мужиком, -

И к тому же крепким, как бренди, -

Чёрный крест в нашей церкви святой, -

(так старый хрен вздохнул

в смертельной жажде вниманья),

То с моим басовым расцветом

Не сравнился бы и мартовский кот:

Нет, я был настоящим быком,

И не мышек я ловил, а коров —

Ещё так далеко до того,

Когда в жилах замедлится кровь,

И кровать уже будет нужна

Моей угольно-чёрной душе

Не для скачек, а только для сна.


А когда я стал пол-мужика, -

"Поделом тебе!" — молвил мне поп, -

(так старый хрен вздохнул

смертельно боясь слабости),

Да, не бык, и не кот я и даже

Не телёнок, а старый козёл!

И душа из паршивой дыры

Недовольная вышла — когда

Час моей хромоты подошёл,

Я брезгливо взглянул на неё

И вручил ей ревущую жизнь,

И заслал её в чёрное небо,

Чтоб нашла мне женскую душу,

Чтоб нашла мне жену для души.


И теперь вот я совсем не мужик, не мужик,

Вот награда рычавшей жизни моей —

(Он вздохнул, умирая, —

заброшенный, всем чужой,

Аккуратный и тощий, — под аккомпанемент

Пенья горлиц и клацанья колоколов,

Не смыкающих челюсти колоколов),

Наконец-то душа моя в небе нашла

Благонравную жёнушку, чтобы та

В небе угольном ангелов зачала…

Но она жутких гарпий мне народила:

Вот Невинность поёт, Благочестие плачет,

И Воздержанность молится, и —

Скромность крылышками прикрывает мои…

И все семь добродетелей смертных со мной,

Зачумляют последний мой вечер земной!



337.

НА БЕЛОЙ ЛЯЖКЕ ВЕЛИКАНШИ.


Склон меловой теряется в кустарнике, заболоченном, диком,

Несколько рек встречаются, отталкивая волны прилива,

Кроншнепы перекликаются через речки печальным криком,

Несколько рек сливаются в полноводном горле залива.


По белой гигантской ляжке пологой горы меловой

Среди длинных, тёмных камней —

этих женщин мёртвых, давно бесплодных,

Я ночью бреду под луной, под только что зачавшей луной,

А женщины-камни всё ещё тоскуют о любви и о родах.


Их имена давно дождями с могильных камней смыло,

Но не ветер звучит над заливом — а этих женщин молитва:

Молитва о том, чтобы семя живое их освятило:

Ведь дано же сливаться рекам в полноводном горле залива!


Одинокие эти бабы

в ночной вечности изгибаются, словно обняв мужчин, и

В криках кроншнепов слышится их томленье о незачатых

Сыновьях,

и сочувствует им эта низкая ласковая гора, вся в морщинах,

Которая гусинокожей зимой тоже ведь любила когда-то.


Давно заледенели тропы, по которым этим бабам ходилось,

Под солнцем таким палящим, что впору изжарить быка,

Извивались они на телегах, где сено пахучее громоздилось,

Так что клочья его взлетали в низкие облака,


Подоив коров, они так весело на сено валились

В лунном свете с такими же юными как сами они,

И нижние юбки, лунной тенью взлетая, под ветром бились,

И радовались они полнокровно, и верили в лучшие дни.


А вы, робкие девушки, что едва за седлом держались,

Обхватив грубоватых мальчишек, — и вы, и все, и все,

Кто зелёные времена тому назад радостно притворялись

Цветочными изгородями в рассветной прозрачной росе —


Все вы, прижмите меня к себе на этой бескрайной

Поляне радостного мира: ведь прах ваш был плотью корней

Всего-то вечность назад! И рядом с корнями отчаянно,

Весело хрюкая, рылось в земле розовое лукавство свиней.


Как светились тела этих женщин, хоть в свинарнике, хоть на сеновале,

Как ляжки парней сверкали!

(Куча соломы, как седьмое небо высока!)

А те бабы, что в сердцевину солнечного куста залезали

С шершавым садовником, грубым, как язычище быка?


Куст ежевики вгонял колючки в их золотые гривы,

Неугасимым летом в лунной роще колыхались, как шёлк, тела,

И окуналась в туманное озеро,

напевавшее что-то камням счастливым,

Та, кто невестой полей в придорожном доме цвела,


И слушала, как желанная — и полная желаний — поляна

Обречённо течёт и течёт в наступающие холода,

Как визжат, суетясь на рассвете, меховые зверьки монашьего сана

Под сводами чертополоха, пока белая сова их не унесёт в никуда.


Но бесчинствуют своды леса, продираются рогами олени

Через чащи, за любовью, между факелами лисьих хвостов,

Все звери, все птицы в соединяющей их ночи это — звенья

Бесконечной цепи; и только тупые мордочки кротов


Молчат над холмиками…

А толстушки-девочки, масленые гусыни, -

(Медовые груди полны!) — как запрыгивали в кровати вы,

Под хлопанье крыльев гусиного султана… И вот, ныне —

Где ваша темнота ржаная? И эти, и эти мертвы!


А как по весне плясали их башмачки на поляне,

Даже скирды от зависти неуклюже пускались в пляс,

И светлячки-заколки летали, кружась в тумане,

И вот ничего не осталось, и следа не осталось от вас!


Не прильнут никакие младенцы

к этим сотам в голубых прожилках,

На земле Матушки-Гусыни камни бесплодно пусты.

Каменные жёны простачков-мужичков! Они ведь когда-то жили!

А сегодня кроншнепы требуют, чтобы я целовал эти рты


Исчезнувшие… Вот проезжает воз сена, но те, неугомонные,

Больше на нём не валяются. И маятники их часов

Больше давно не качаются, и чайники их запылённые

Больше никому не нужны. И запертые на засов,


Ржавеют в папоротниках кухни, как ножницы садовые,

Которыми подрезали некогда верхушки

изгородей и кустов,

Которые так непокорно всё время вытарчивали, птицеголовые…

И от голоса менестреля становилась краснее кровь.


Эти женщины…

Да, вы все — из домов урожайных, плодных —

Крепче держите меня, все, кто слышали, как уплывал

Зов колоколов в воскресенье, когда поминают мёртвых,

И дождик на выцветший двор с медных языков стекал,


Научите меня вечнозелёной любви, чтоб не увянуть ей

Даже после того, как осень засыплет могилу листвой,

После того, как имя любимой солнце сотрёт с серых камней

И с креста, заросшего травой. Даже после того…


Ну, а по другим дочерям Евы будут плакать только

Те старинные поклонники, которые их и поныне хотят,

В вырубленном навечно лесу, в котором звучат без толку

На когдатошних улицах, крики голодных лисят.


Этих мертвых, бессмертных женщин только небо любит,

и оно в них сочится,

Капая сквозь деревья: а когда-то ходили их любовники тут.

И дочери тьмы, одна за одной, как Феникс, вечная птица,

Горят и встают из пепла, и снова горят и встают…