"Атаульф" - читать интересную книгу автора (Хаецкая Елена, Беньковский Виктор)ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. УЛЬФНаутро после стравы, когда мы с Гизульфом от хмельного сна очнулись, все вокруг нас было новым. И сами мы были новыми, как будто только что народились. Мы пошли к реке умыть лица. Река была на том же самом месте, что и до смерти дедушки. И курган аларихов на прежнем месте был. У реки мы услышали голоса — там, где мы Арегунду нашли в тот день, когда дедушка из бурга вернулся. Мы за кустами притаились, как нас дядя Агигульф учил. Подкрались незаметно и стали слушать. Мы таились больше для развития в себе воинского навыка, нежели из желания подслушать. Но потом пришлось таиться уже по-настоящему, ибо у реки разговаривали Ульф с Арегундой. И если бы Ульф увидел, что мы подслушиваем, он бы нас без лишних слов прибил. Ульф Арегунде дивные вещи говорил. Говорил Ульф о том, что вчера село никто не берег. Ни один воин в разъезд не отправился. Да если бы и отправился — что толку, коли все село перепилось, хоть голыми руками бери? Он, Ульф, может быть, и пошел бы в разъезд, да как отца не проводить. И сознался Ульф Арегунде, что страшно ему вчера было. Все время спиной вздрагивал, чудились копья и стрелы вражеские. А Арегунда молчала. Как деда с Ахмой не стало, изменилось все в доме. Без деда все из рук валилось. После стравы несколько дней дождь лил, небо лишь к ночи очищалось, утром снова заволакивало. Восходы же и закаты кровавыми были. У нас в доме тихо стало. Ильдихо браниться перестала, шмыгала, втянув голову в плечи, лишь бы не заметили ее лишний раз. Зато Гизела, наша мать, власть стала забирать и даже выросла как будто. Отец с Ульфом о чем-то подолгу во дворе беседы вели. Дядя Агигульф на лавке по большей части лежал в бессилии, как тогда, когда огневица с трясовицею его разбили, и над собой глядел. Мы с Гизульфом болтались неприкаянные. О нас редко вспоминали. Валамир без Агигульфа скучал и потому с Гизульфом неожиданно дружбу свел. Гизульф теперь часто у Валамира ночевать оставался. Лиутпранд целыми днями по округе ездил — дозор нес. Его об этом никто не просил, а Ульф сказал: «Пусть, мол, не помешает». Когда Лиутпранд у нас дома бывал, то с Галесвинтой миловался. Уже не было ни для кого тайной, что Лиутпранд сватовство замышляет и только времени подходящего ждет. Арегунду-вандалку мы почти не видели. Когда в село из кузницы приходила, о чем-то с глупой и вертлявой Сванхильдой, сестрой нашей, шушукалась. Нам это дивным казалось. Сванхильда еще глупее Галесвинты, по-моему. Ульф свой дом подновлять начал. Гизульф мне сказал, что Ульф, вроде, собирается отдать этот дом Лиутпранду с Галесвинтой; сам же теперь в большом доме, с нами, жить будет. Только нехотя Ульф работал, будто не верил, что в этом доме кому-нибудь долго жить доведется. Все беды ждал. А беда все не шла и не шла. Филимер с Арегундой и Визимаром при кузнице жил. А когда с Арегундой в село приходил, то держался Ульфа, видимо, его одного и считая за свою родню. Известное дело, вандальское семя, сказал бы дедушка Рагнарис. Дожди все шли и шли. Земля раскисла, ноги по щиколотку увязали. После стравы многие пребывали в растерянности, у друзей и соседей обиняками пытаясь разведать, как оно там все было, на страве. Немногие могли поведать о том, что на самом деле произошло, ибо пьяны были все. Гизульфа и особенно меня тщательно выспрашивали, потому что мы с Гизульфом меньше других пьяны были по малолетству нашему. Но и мы с Гизульфом немногое в памяти удержали от пиршества того богатырского. Так что многое из содеянного было предано забвению, а иные истории (как, например, историю о дяде Агигульфе и вандалке) рассказывали настолько розно, что допытаться до истины было уже невозможно. Хродомер, хоть и мало что помнил, но говорил, куда, мол, этой страве до той, которую по Алариху (тому, что под курганом) справляли! Все войско аларихово стравничало. И тряслась земля аж до самого Данубиса, так что плескало на города ромейские потревоженной волной Великой Реки. Многие напились так, что от этого умерли. И освирепели от горя те, кто в живых остался, и герульскую деревню, благо недалеко стояла, сожгли, а жителей ее поубивали на радость Алариху-курганному. В том походе впервые Теодобад выдвинулся и показал себя воином великой доблести. Что ж удивительного, сказал Хродомер, что после того все воины, как один, на щит его подняли, военным вождем провозгласив? Больше других наших годья Винитар хотел знать, что на страве случилось. Наутро после стравы обрел себя годья спящим на берегу реки. Лежа ногами в воде, животом на наш берег выполз да так и заснул, видать. И тут Одвульф идет, мрачнее тучи. Дыру во рту показал и в том обвинил, что святой отец и пастырь два зуба ему, Одвульфу, на страве прилюдно выбил. И поносными словами ругал. Слова-то те поносные Одвульф, мол, ему прощает, как то долг христианский велит. А вот насчет зубов — дело другое. Один зуб все-таки еще хороший был, лет пять бы послужил Одвульфу, не вышиби его годья в пьяной лихости. Мол, по закону-обычаю и за меньшее вергельд берут. Годья, все еще ногами в реке лежа, Одвульфу сказал, что прощенные прегрешения на него, годью (коли виноват) ложатся; те же, за которые Одвульф его не простил, на нем, Одвульфе, осядут лишней тяжестью. На то Одвульф сказал, что свои выбитые зубы как-нибудь на себе снесет. И удалился, на годью Винитара гневаясь. Годья Винитар из реки выбрался, ноги растер и к себе домой отправился, прихрамывая. И положил себе Винитар выяснить, что же в действительности на страве случилось и кто Одвульфу два зуба выбил. И все в голос говорили: «Ты, мол, Винитар и выбил. Да и поделом подлецу». Ибо не любили Одвульфа. Одвульф же охотно по всем дворам говорил, что вовсе не дивно ему, Одвульфу, что он святости никак достичь не может. Ибо при таком пастыре неотлучно находясь и всякое от него претерпевая, ни кротости, ни смирению, ни благочестию научиться никак невозможно. Что за пастырь это такой, вопрошал Одвульф, на выбитые зубы свои показывая, если на языческом пиршестве прегнусно пивом опивается и себя забывает? Так говорил Одвульф Валамиру, дорогу тому заступив. Неизвестно еще, кто бы лучшим пастырем в селе был — этот Винитар или он, Одвульф! Так разорялся Одвульф у нас во дворе. Хродомеру же сказал, слезами обливаясь, что в Книге Доброго Сына говорится: блаженны страдающие за веру. Но Хродомер изгнал Одвульфа, ибо не веровал в Бога Единого, а добрых пастырей (тем паче Одвульфа) терпеть не мог. И дедушка Рагнарис добрых пастырей терпеть не мог. И Одвульфа не жаловал. Годью же Винитара хоть не любил, но уважал. Ибо добрым воином был когда-то Винитар. Винитар приходил к нам, чтобы у отца моего Тарасмунда выспросить, что все-таки случилось тогда на страве и кто Одвульфу зубы выбил. И рассказал ему Тарасмунд, как годья сам Одвульфу зубы и выбил. И не за то, что святости Одвульф никак достичь не может, а просто так, освирепев внезапно. И что многие поддержали годью Винитара и намяли бока Одвульфу уже после того, как тот зубов через годью лишился. Только пьян был Одвульф и этого не помнит. А лупцевали Одвульфа многие — и Гизарна, и Аргасп, и Гизульф-малец, кажется, тоже руку приложил… Брат мой Гизульф отпираться было вздумал, но Тарасмунд его затрещиной отогнал, точь-в-точь как прежде дедушка. И дал такой совет отец наш Тарасмунд годье Винитару: — Гони ты прочь этого Одвульфа. Незачем с ним мириться. Выбей ему третий зуб и пусть идет себе с Богом куда-нибудь в иное место. И тебе спокойнее будет, и нам дышать легче. — Грех, — сказал годья Винитар в растерянности. Не ожидал он от благочестивого Тарасмунда такой совет получить. Отец наш Тарасмунд на это только усмехнулся и так сказал: — За что Одвульфа прибил, то Доброму Сыну после объяснишь. Он поймет. Он бы и сам, может быть, Одвульфа прибил. Может быть, это Бог Единый твоими руками взгрел Одвульфа за чрезмерную гордыню его? И в смущении ушел от нас годья Винитар. Ульф, который разговор этот слышал, только головой покачал, когда Винитар ушел. И странное выражение было на лице Ульфа. Как будто жалел он годью Винитара. А вандаленыш Филимер всех за рукава дергал и приставал с вопросами: чего, мол, Винитар приходил? Только Филимеру никто не отвечал. Не до Филимера было. После того Винитар в храме Бога Единого два дня на полу ниц лежал у алтаря. Мы все ходили смотреть, как годья Винитар кается. Большую силу нужно иметь, чтобы так каяться. Все село в ожидании замерло: простит Бог Единый Винитара или не простит? А если не простит, кто будет истории в храме рассказывать? Всем интересно было, чем тяжба Винитара с Богом Единым закончится. Даже те, кто в Бога Единого не веровал, а старым богам поклонялся, — и те ждали. Ибо почтение вызывало столь богатырское покаяние. Да и уважали в селе годью Винитара. Только, сказывали, в прежние времена, когда он еще воином был, и пил Винитар обильнее, и дрался куда как свирепее, а каяться после того ему и на ум не приходило. Гизульф с Валамиром меня подбили к годье подойти и спросить, как, мол, дела. Ты, мол, мал еще, сказали они, тебе годья ничего плохого не сделает, даже если Бог Единый священную ярость ему ниспошлет. Сперва я отнекивался, но они в трусости меня обвинили. Робея, я к годье Винитару приблизился и спросил его, что Бог Единый говорит — простил уже Добрый Сын Винитару одвульфовы выбитые зубы? Но Винитар ничего не отвечал, только стенал прежалостно. И неизвестно, чем бы все это закончилось, если бы не Визимар-кузнец. Даже до кузни, что на отшибе стояла, весть донеслась о покаянии богатырском годьи Винитара. Близко к сердце принял это Визимар. К исходу второго дня пришел он в храм Бога Единого, неся с собой что-то, в холстину завернутое. Кузнец в селе нечастый гость. Как завидели его, так и пошли вместе с ним к храму Бога Единого — посмотреть, что такое Визимар-вандал принес. Визимар в храм твердым шагом вошел. Сперва оглядел все в храме как следует, кое-что потрогал; после взгляд на лежащего на полу годью перевел. Годья же не шевелился, будто мертвый, и Визимара не замечал. Приблизился Визимар и, холстину развернув, железный крест явил. И с силой перед годьей его в пол земляной вбил. Невидано дорогой это был подарок. Сколько железа Визимар на крест этот извел. И испуг от восхищения сковал нас всех, кто это видел. Ульф, как увидел, аж застонал сквозь зубы. И вдруг закричала мать наша Гизела, всегда тихая и безмолвная — да так пронзительно, что в ушах зазвенело: — Чудо! Чудо явлено! И то, разве не чудо, что из сострадания к годье Винитару язычник Визимар крест выковал, столько металла дорогого извел, да еще сам его в храме Бога Единого водрузил? И все разом подхватили и стали кричать: — Вставай, годья Винитар, вставай! Ты столько нам о чудесах рассказывал, которые Бог Единый творил! И вот, явлено тебе чудо, а ты лежишь с закрытыми глазами и не хочешь его видеть! И пошевелился годья Винитар, застонал от боли, ибо все тело у него онемело, и открыл глаза. Завидев же крест, словно сил набрался. Руками за перекладину уцепился и на колени поднялся. Все ахнули, будто воскрешение из мертвых увидели. Мне тоже казалось, что годья Винитар мертв был, а теперь вдруг ожил, потому что кузнец-вандал перед ним железный крест поставил. У меня даже колени ослабели. И тогда я пал на колени. Многие кругом тоже встали на колени, стали кричать и петь и славить Бога Единого и Доброго Сына Его. Одвульф, который все это время в храм Бога Единого не ходил, услышал, как все о чуде кричат. Захотел Одвульф на чудо поглядеть и узнать, кто святости допреже его, Одвульфа, достиг. И вошел в храм. Едва лишь завидели Одвульфа, как подниматься с колен стали, чтобы прибить завистника до смерти. Я увидел, что у отца моего Тарасмунда, который рядом с умиленным лицом молился, вдруг кулаки побелели, так хотелось ему Одвульфу все ребра переломать. Хоть и родич нам Одвульф, но противен был нам. И понял опасность Одвульф и спасся у себя дома. Годья же от алтаря лицо к нам обратил и оглядел всех собравшихся. Многие из тех, кто спасать годью пришел, не веровали в Бога Единого. И тут слезы умиления потекли по бороде годьи. И многие из тех, кто на коленях стоял, тоже зарыдали. И встал годья и пошел, шатаясь и в голос рыдая, прочь из храма. Все расступались, ему дорогу давая, а после следом за ним двинулись. Вышел годья Винитар из храма Бога Единого, и дождь его омочил. С трудом волоча затекшие ноги по грязи, пошел годья к дому Одвульфа. И толпа за годьей шла. И все больше людей сходилось, ибо о чуде уже все слыхали, хотя не все поняли, в чем собственно чудо состояло. Даже Хродомер пришел. Хродомер пришел посмотреть на ангела. Мол, передавали ему, будто ангел приходил от Бога Единого и послание принес. Хотел Хродомер с этим ангелом потолковать. Спросить про чужаков, про то, каково там нынче Рагнарису, не врет ли Ульф про чужаков. Увидел же Хродомер, как и прочие собравшиеся, что годья Винитар к дому одвульфову подходит, а ангела никакого не было. Одвульф же решил, что убивать его всем селом пришли, в доме затворился и закричал, что дорого жизнь свою продаст. Винитар же в жидкую грязь на колени пал у входа в дом одвульфов и громко о прощении молить стал. Одвульф сперва не верил своему счастью. Думал, не хитрость ли это военная, чтобы его из дома выманить. Годья призвал остальных тоже Одвульфа молить. И кое-кто из женщин от восторга перед чудом начали кричать: мол, прости его, Одвульф! Понял Одвульф, что убивать его не хотят, и из дома вышел. Увидал, как годья в грязи на коленях стоит и плачет, громко взрыднул и тоже на колени бухнулся, брызги подняв. После чего зачерпнув жидкой грязи обеими руками, на голову себе вылил и лицо вымазал. Тоже прощения просить стал. Так стояли и рыдали и дождь их поливал. Визимар-кузнец глядел на них и голову чесал в недоумении. А Хродомер буркнул: — Вот она, новая вера, вывалялись в грязи, как свиньи, и плачут. И ушел, сердито палкой стуча. Крест же визимаров, который чудо сотворил, был большой, тяжелый, а чтобы годье его в руке держать сподручней было, сделал его кузнец с рукоятью, наподобие меча. Это он сам потом годье объяснял, находчивостью своей похваляясь. Ульф несколько дней ворчал себе под нос, что, видать, спятил кузнец, пока один в кузне сидел. Виданое ли дело, столько доброго железа на безделку изводить. Хродомер же говорил, что, видать, и вправду мир к концу катится. Доблесть уже уважения не вызывает, а слезы и сопли стали к славе служить. Поймать бы того, кто первый это придумал, да голову ему свернуть, чтоб другим неповадно было. И впрямь, видать, Сын Бога Единого по доброте своей явил нам чудо, ибо после истории с железным крестом годьи Винитара на душе заметно полегчало. Да и дождь перестал. Жизнь начала в новую колею входить. Только дядя Агигульф на лавке лежал. Лишь по нужде выходил. После чуда дня два минуло — вышел дядя Агигульф в очередной раз по нужде, как вдруг крик раздался страшный. Своротив что-то по дороге, ворвался дядя Агигульф в дом, про нужду свою позабыв по дороге, и лица на нем не было — не то с перепугу, не то от восторга. Кричит: «Рагнарис, Рагнарис!» И звал нас из дома выйти. Выбежали мы. Дядя Агигульф на небо показывает. По небу облака плыли и одно облако с лицом дедушки Рагнариса на диво схоже было. И кричал дядя Агигульф, что это Рагнарис на нас сверху смотрит. Стало быть, попал в Вальхаллу, к Вотану, и теперь в свите его Дикой Охоты скачет, а вечерами пирует в дивных чертогах. И убивают его многократно, чтобы воскресить, и сам дедушка Рагнарис всех убивает, чтобы после, воскреснувших, обнять на богатырском пиру. И плакал от счастья дядя Агигульф, облако провожая. Видя, что братья его восторга его не разделяют, по-черному обругал их дядя Агигульф и следом за облаком со двора сорвался. Мы с Гизульфом сразу поверили, что это дедушка Рагнарис из Вальхаллы на нас смотрит, и к годье Винитару поскорее побежали, рассказать, что еще одно чудо явлено было. Не иначе, как Бог Единый вкупе с Вотаном особой благодатью наше село отметил. Но годья, который после чуда с железным крестом еще более строг и неуступчив стал, только обругал нас и прибить пригрозил. Когда дядя Агигульф со двора следом за облаком побежал, Тарасмунд, отец наш, дяде Ульфу заметил, что то облако не может быть Рагнарисом и что Агигульф рехнулся. Ульф же отвечал ему: пусть Агигульф во что угодно верит, лишь бы с лавки поскорее встал. Только под вечер вернулся дядя Агигульф и еще более мрачным, чем прежде был. И снова на лавке утвердился. Едва лишь после дождей земля в округе просохла, из бурга дружинник от Теодобада приехал, Гибамунд, знакомец нашего дяди Агигульфа, с которым они вместе гусли добыли. Так сказал Гибамунд: прислал его Теодобад узнать, как живет-может Рагнарис, к коему испытывает военный вождь почтение наподобие сыновнего, ибо Аларих, отец Теодобадов, Рагнарису также почтение оказывал. И еще сказал Гибамунд, что хотел бы Теодобад свою телегу, на которой Рагнариса из бурга увозили, назад получить. Ибо никак военному вождю без телеги; у дружины же одалживаться неловко. Телега же, мол, сами понимаете, то и дело в хозяйстве надобна. И стал рассказывать во всех подробностях, как тяжко Теодобаду без телеги живется. По рассказу этого Гибамунда так выходило, что военный вождь только и делает, что на своем горбу бревна из леса таскает и прочие тяжести. А ночью без той шкуры, которой Рагнариса закутывал, когда домой на телеге его отправлял, мерзнет военный вождь. Зуб на зуб у него не попадает. И в поход уже не смог пойти, ибо болен был от холода и трудов непосильных. Так что осталась дружина без богатой добычи, а военный вождь без славы, и все потому, что шкуры той теплой при вожде нет. Так что не прихоть вовсе, а соображения важнейшие заставляют Теодобада прислать в село наше его, Гибамунда, и просить возвратить столь необходимые для войны вещи. Мол, должно понять сие и вникнуть. Отец наш Тарасмунд сказал, что Рагнариса нет с нами больше. Гибамунд печаль свою в приличных и учтивых словах высказал. И о великом тинге заговорил. Дескать, собрались старейшины в бурге и уже дня два как беседами обмениваются. Гибамунд сказал, что Теодобад сейчас молчит да слушает. Но тинг закончится только тогда, когда все старейшины дадут Теодобаду столько воинов, сколько Теодобад запросит. И не раньше. Вся дружина про то знает: замыслил Теодобад собрать в бурге войско огромное, какого от веку еще не было. Со времен Алариха такого не упомнят. Хочет Теодобад чужаков всей силой ударить. Выследить их и ночью поразить и вырезать без пощады, за родичей наших вандалов мстя. И еще одну весть привез Гибамунд — хорошую. От гепидов двое прибыли. Сказали: надумали-таки ближние гепиды под Теодобада идти и вскорости пусть ждет готский военный вождь их старейшин. И говорили еще гепиды: был, мол, у гепидских старейшин добрый дар для Теодобада. Чужака поймали удальцы гепидские. Правда, околел чужак тот, но сердце гепидское повеселить успел. Обещали еще чужаков наловить. Так Гибамунд рассказывал. Выслушав, отец мой Тарасмунд к лавке подошел, где дядя Агигульф в бессилии лежал, и велел дяде Агигульфу вставать. Мол, приехал человек от Теодобада и надлежит уважение гостю выказать, на курган, к Рагнарису, его отвести, чтобы самолично увидел: нет больше Рагнариса. И чтобы Теодобаду все рассказал, что видел. Для того же, чтобы вернее рассказал, надлежит ему, дяде Агигульфу, вместе с тем человеком в бург поехать. И телегу вернуть Теодобаду, и шкуру; поблагодарить военного вождя. И пусть напомнит, что одна доска в телеге плохая была, так мы новую доску туда постелили, не пожалели доброго дерева. Дядя Агигульф скучно спросил: кто, мол, приехал-то. Отец сказал: Гибамунд приехал. И добавил, что пива им с собой даст, когда на курганы пойдут. И пошли. Впереди, понурясь, дядя Агигульф шел. Он пиво нес. За ним Гибамунд с лицом торжественным и печальным следовал; взор же от пива не отрывал. Вернулись наутро; говорили, что видели всех — и Алариха, и Арбра, и дедушку Рагнариса. И еще многих других видели, всех не перечесть. И дозорных видели. Как же иначе? Дозорные дозор несли. И пивом от Агигульфа с Гибамундом разило страшно. Дядя Агигульф заметно повеселел; Гибамунд же наоборот лицом как будто помятый стал. Переночевал у нас Гибамунд. На рассвете следующего дня уехали они с дядей Агигульфом в бург, к Теодобаду. Ульф наказал дяде Агигульфу все новости у Теодобада узнать. И передать военному вождю: у нас, мол, тихо. Два дня минуло, как дядя Агигульф с Гибамундом в бург уехали — военному вождю Теодобаду телегу отдавать и новости узнавать. Под вечер второго дня, как стадо домой гнали и мычанье да блеянье уже совсем близко раздавалось, крики послышались: «Гупта, Гупта идет!» Сестра моя Сванхильда опрометью во двор заскочила, ровно коза молодая, да как заорет, от усердия приседая: — Идите все сюда! Смотрите! Гупта идет! Вышли мы все — любопытно нам стало. И аж рты пораскрывали, на зрелище невиданное глядя (вот бы дед поглядел, вот бы палкой-то погрозил!) Пастух наш, Од-сирота, мрачнее обычного выступал. И так-то угрюмый, а тут и вовсе шел, стараясь ни с кем глазами не встречаться и по сторонам не глядеть. Смущался, видать, ибо уши у него красные были. И было, от чего Оду смутиться. Посреди стада, со скотиной разговаривая, мужик какой-то здоровенный брел. Никогда прежде мы такого здоровенного мужика и не видали. И Лиутпранд, и Багмс — даром что крупнотелы — и в подметки ему не годились. А лик имел бородатый и кроткий, даже умиленный. Глазки маленькие глядели из-под припухших век, будто пива накануне перебрал. Скоты к нему приветливо морды поворачивали, когда он то с одной, то с другой животиной любезную беседу заводил; на людей же внимания не обращал. И псицы свирепые, Айно и Твизо, возле этого мужика крутились и весело гавкали. Нет, чтобы живота лишить дерзкого этого пришлеца, горло перегрызть — как положено. Пастуха для этого мужика словно бы и не было. И видно было, что от души досадовал пастух — дураком его этот незнакомец выставил. И перед кем? Считай что перед коровами да овцами. Потом Од-пастух рассказывал, как впервые они Гупту увидели. Обедал он, когда собаки вдруг уши насторожили и забеспокоились. И пошел Од туда, куда собаки глядели. За ним Твизо пошла; Айно же Од велел при стаде оставаться. Посреди луга молодой дубок стоял одиноко; к нему-то и направилась собака. Подойдя поближе, увидел Од-пастух диковинную картину. Под дубом мужик стоял, огромный, рыжий. Сперва у Ода сердце екнуло: не чужак ли? Странно было, что Твизо не рычала, а лишь уши торчком поставила и хвостом помахивала, пасть в улыбке раздвинув. Мужик же стоял, никого не замечая, на дуб смотрел и будто ждал чего-то. Замер Од, не понимая, что за загадка ему явлена. Тут налетел порыв ветра; листья на дубе зашевелились, зашелестели. И тотчас ожил тот мужик, заговорил невнятно, будто бы к листьям речь свою обращая. Тогда понял Од, что безумен тот мужик, ибо считает листья на дереве живыми. Пошел Од обратно к стаду. Твизо — странное дело! — к верзиле пошла. Собаку заметил мужик, пятерню в ее густую шерсть запустил, и позволяла себя ласкать свирепая Твизо. Мужик же безумный что-то в ухо стал шептать собаке. А Твизо знай себе слушает, бровями двигает и хвостом помахивает; после морду подняла и мужика в лицо лизнула. Выпустил он ее шерсть. Твизо повернулась и пошла к Оду. И мужик за собакой следом пошел. Не знал Од, что делать. Больно дюж тот мужик, палкой не прогонишь. Да и собака его приняла. С человеком разговаривать пришлец не стал, в стадо затесался и тут же в беседу со скотиной вступил. Изъяснялся, вроде как, на нашем наречии. И потому решил пастух, что, наверное, это Гупта блаженный из соседнего села, которого так давно у нас ждали. Так Од-пастух рассказывал. Когда тот мужик вместе со стадом наш двор миновал, он как раз с коровой Агигульфа-соседа разговаривал. И поскольку он с ней оживленно беседовал (та мордой водила и ресницами моргала), то и зашел, увлекшись, на двор к Агигульфу-соседу. И тут уверовали мы окончательно: и впрямь блаженный Гупта то был. Прав был дед покойный: и впрямь мир к закату клонится. Ни одной седмицы, почитай, без чуда не обходится. Так Хродомер говорил. По селу эта весть быстро разошлась. Гомон пошел: Гупта, мол, явился! Все к Агигульфу-соседу побежали — на блаженного поглядеть. Думали мы сперва, что Фрумо с Гуптой быстро между собою столкуются: оба блаженные, оба пророчествуют. Но не поняли они друг друга. Фрумо все про гостей лепетала, про угощение. А Гупта блаженный о своем гудел: Бог Единый, мол, и листочки создал, Бог Единый и цветочки создал, и все-то он, умница такая, создал… И слезу от умиления пускал. Фрумо сердилась, ногой топала: гости едут, гостей ждите, жбаны готовьте! А Гупта знай себе: и коровки-то Бога Единого славят му-му, и козочки-то Его славят ме-ме… Был этот Гупта толстый, с большим животом. Так они с Фрумо друг на друга животами уставясь, разговаривали, друг друга не слыша и не понимая. Агигульф-сосед поблизости топтался в растерянности великой. Ни по прежней, дедовской, вере, ни по новой блаженного гнать в три шеи нельзя было. Но и оставлять у себя дома боязно. А ну как родит дочка раньше времени от волнений таких? Дивились мы, на Гупту глядя, ибо думали прежде, что гепиды его убили. Но, видать, и вправду хранят все боги блаженных, и Бог Единый их тоже жалует, раз счастливо избежал Гупта коварства гепидского. Да и то сказать, такого, как Гупта, убить — это с кого хочешь семь потов сойдет, будь ты самый развеликий богатырь. Даже нашему дяде Агигульфу, великому воину, думалось мне, не под силу было бы Гупту этого жизни лишить. В таком богатом теле, почитай, и топор вязнет. На двор к Агигульфу-соседу много народу набилось. Всем охота было и на Гупту поглазеть, и узнать, как Агигульф из такого положения выйдет, что делать станет. Агигульф-сосед, подумав, хитроумный выход отыскал: свел Гупту наравне с коровой в хлев и там запер, жердиной заложив. Пусть со скотиной ночует, коли так люба она ему. Порадовались мы на мудрость Агигульфа-соседа. Весь вечер из-за двери хлева агигульфова низкий бас гудел: Гупта с коровой о чем-то непрерывно толковал. Агигульф-сосед нас с Гизульфом от хлева гнал, но кое-что мы все же разобрали из речей гуптиных. Гупта корове то втолковывал, что годья нам в храме всегда говорил. Только иначе как-то говорил, по-чудному. По-своему все выворачивал. Под конец ушли мы с Гизульфом. Ночью плохо спали, все думали: когда Гупта чудеса начнет творить. Не пропустить бы. Под утро сморил нас сон. И едва только заснули, как разбудили нас яростные вопли, от дома Агигульфа-соседа несшиеся. Мы так и подскочили. Началось! Видать, блаженный Гупта, с коровами толковать охрипнув, за дело взялся и Ахму воскресил — из благодарности к хозяевам. Агигульфа-соседа мы в воротах нашего дома увидели. Стоял он в одной рубахе, с бородой всклокоченной, и рассказывал, крича и размахивая руками, матери нашей Гизеле, Арегунде-вандалке (она у нас заночевала) и Ильдихо сонной про беду, его постигшую. Так волновался Агигульф-сосед разве что в те дни, когда судился с нашим дядей Агигульфом из-за бесчестия своей полоумной дочери. Мы с Гизульфом поближе подошли, чтобы послушать. А Агигульф-сосед все успокоиться не мог и снова рассказ свой повел, едва закончив, так что мы, можно сказать, с самого начала все услышали. Пошел он, Агигульф-сосед, поутру корову доить — больше некому было. Да и дойки у этой коровы тугие, а Фрумо теперь слабенькая. Так он говорил, как бы извиняясь, что такую работу сам делал. И что же он, Агигульф-сосед, в хлеву увидел? Под коровой, будто теленок под маткой, бугай этот здоровенный, Гупта-блаженный, пристроился. Стал на четвереньки, задницу отклячил, морду свою бесстыжую кверху задрал и сосет коровью сиську, а сам аж прихрюкивает. И молоко у него по рыжей бородище стекает. А коровенка стоит себе, пожевывает, глазами моргает. Не иначе, приворожил он ее. Я, говорит, ему говорю, хоть ты святой и блаженный, а дело неблагое вовсе творишь, постыдное. Да когда это видано было, чтобы мужики, на которых и пахать-то не зазорно, коровью сиську сосали наподобие теленка! Гупта же, Агигульфа-соседа увидев, возликовал: засмеялся радостно и, из-под коровы выпроставшись, к Агигульфу бросился, в объятья заключил, братом именуя, так что затрещали у соседа все кости и едва дух не испустил Агигульф. После, на себе поискался под лохмотьями и вошь сыскал богатырскую, под стать хозяину, кою, на ноготь положив соседу предъявил и сказал: — То хворь твоя. И с этими словами вошь казнил. После же, Агигульфа-соседа за плечи взяв, из хлева его вывел, приговаривая: — Ступай, брат мой названный, ступай. Так сказав, снова под корову полез. В этом месте Арегунда-вандалка оборвала соседа: — А что, была в тебе хворь? Агигульф-сосед подтвердил хмуро: да, мол, была. Седмицу уж как зубами мучался. Спросила тогда Арегунда: прошла, мол, хворь-то? Еще более насупился Агигульф-сосед и вдруг изумился, рот раскрыл. И захохотал от радости неожиданной. А ведь и правда, прошла боль! Арегунда сказала: — У нас в селе тоже блаженный был, который исцелять мог, меньшой брат матери моей. — И вдруг, себя оборвав, помрачнела и прочь пошла. Агигульф-сосед спросил нас: — Что это с ней? Мать моя Гизела и Ильдихо отмолчались, а я сказал: — Видать, те чужаки убили дядьку-то Арегундиного, вот и грустно ей. Так и пошла по нашему селу слава о Гупте, что хвори он целить может. И пошли на двор к Агигульфу-соседу за исцелением — кто с царапиной, кто с чирьем, кто с ломотой в костях. Гупта-блаженный всех целил одинаково: палец в слюне обильно мочил и крест на болящем рисовал — кому на лбу, кому на щеке, как подвернется. В иные дни целил так же, как Агигульфа-соседа и вшей на себе истребил множество, но много и осталось. О вшах Гупта так говорил: «Грехи по миру нашему ползают подобно вшам, ползающим по человеку». И многие толковали по селу, что во вшах гуптиных большая сила и норовили завладеть трупами казненных вшей, чтобы в ладанки вложить, но Гупта не давал. Иным болящим целение гуптино сразу помогало и избавлялись от всех хворей. Ходили по селу радостные и Гупту славили. Другим же это лечение и вовсе не помогло. Одвульф, к примеру, так от своих чирьев и не избавился. И ходили те болящие мрачными и Гупту бранили. Но Агигульф сосед их на двор к себе не пускал, зорко следя, чтобы больше единого раза никто у Гупты не побывал. А недовольным говорил, что не в Гупте дело — что целил, мол, плохо, не от души, — а в маловерии неисцелившихся. Одвульф же по селу бегал и со слезой кричал, что святости его Гупта завидует и нарочно чирьев на него, Одвульфа, напустил. Гупта, когда в хлеву у Одвульфа-соседа не сидел, бродил по окрестностям; целил же только в хлеву на рассвете, пока петухи не отпели. По селу Гупта тоже бродил. Заходил в дома. Разглядывал в домах то, это; иной раз брал мелкую утварь и нес ее в другие дома, где оставлял. И запрещал назад возвращать. Говорил: «Так надо». В хозяйках эти деяния блаженного порождали глубокое недоумение. Раз зашел Гупта в храм Бога Единого. По сторонам огляделся, заулыбался, головой завертел: понравился Гупте храм. Годья хорошо украсил храм, везде цветная ткань повешена, светильники стояли. И крест железный кованый с рукоятью, вроде той, что для мечей делают, перед алтарем стоял. Как увидел Гупта этот крест, так пал ниц и возопил: — Чудо, чудо! На крик годья Винитар вышел и к Гупте приблизился, спросив того ласково, почему кричит блаженный. Гупта на полу завозился и засопел, а потом выговорил невнятно, что счастье-то какое, чудо, мол, в храме увидел. И на нем, годье Винитаре, сияние видит. Венец ему, годье Винитару, предстоит мученический. Видит это Гупта собственными глазами, вот этими. С такими словами поднес Гупта свои толстые пальцы к глазам, будто выковырять их захотел. И испугался годья Винитар, не сделал бы себе Гупта худого. Велел ему подняться. Гупта, охая, поднялся и, все еще о чуде и венце мученическом бормоча, совсем годью смутил: маленький светильник глиняный взял и понес его на вытянутых руках прочь из храма. Винитар за ним следом вышел, чтобы поглядеть, куда Гупта направится с этим светильником. Гупта же прямиком к Хродомеру на подворье зашел (прежде обходил стороной, будто стерегся чего-то). По дороге Гупта во весь голос распевал колыбельную, какую в нашем народе всякому младенцу поют, так что пока старший сын в семье вырастет, она у него на зубах уже вязнет. Мать-то ее каждому новому братишке по году, а то и по полтора бубнит в колыбель. Гупта же ее горланил, будто пива темного напился, и в то же время восторг и благоговение в голосе его звучали, словно священный гимн то был. И когда уже близок был дом хродомеров, Гупта аж выплясывать начал, точно рикс Давид, в бург, от врагов отбитый, входя (про то нам годья в храме рассказывал). И так, распевая и ликуя, взошел к Хродомеру и светильник, из храма Бога Единого взятый, прямо на стол поставил, у Хродомера перед носом. И возгласил Гупта да так громко, что даже вне подворья хродомерова слыхать было: мол, темнота у Хродомера, свет, мол, Хродомеру надобен. После, задом пятясь, к стене отступил, руки крестом раскинул, бороду выставил, глаза выпучил и на Хродомера уставился, осклабясь. Хродомер же неподвижно сидел и только тяжелым взором на Гупту из-под бровей кустистых глядел. Не убить старался. Да только плохо у него это получалось. Я-то не видел, а Гизульф видел (он осмелился следом за Гуптой в дом к Хродомеру сунуться), что Хродомер ласково поглаживал тяжелое навершие своей палки, будто примериваясь раскроить Гупте череп. Только такой череп, как у Гупты, благодарение Богу Единому, не вдруг раскроишь. Долго они так друг на друга смотрели. Потом Гупта засмеялся, от стены отлепился и Хродомера сочно поцеловал. И с тем прочь из его дома двинулся, напевая на ходу и приплясывая. Хродомер в новой беленой рубахе был. Обтерся он после гуптиного поцелуя и вдруг увидел, как по рукаву крупная вошь ползет. Такие вши только у блаженного водились. Заревел от злости и придавил эту вошь — Гизульф говорит, с таким хрустом, будто орех расколол. Видать, застарелую хворь какую-то губил. Когда рев хродомеров до Гупты донесся, блаженный даже не повернулся. Будто знал заранее, что заревет Хродомер. Хродомер плюнул, руки о порты отер, Гизульфа, брата моего, который в доме замешкался, ловко зацепил крючковатой палкой за шею и, бездельником никудышным обозвав, велел тот светильник обратно отнести, откуда взяли. Как вышел Гизульф со светильником, я за ним следом увязался. И пошли мы вместе с братом моим к храму Бога Единого, Гупту изображая, напевая да приплясывая. Гизульф, конечно, Гуптой был и живот пытался выпячивать. А я — я тоже Гуптой был. Так пели мы с ним на два голоса, кто во что горазд. Повстречали Марду-замарашку и остановили ее. Гизульф строго вопросил, Гупте подражая и слова по-гуптиному напевно выговаривая: — Какая хворь в тебе, девица неумытая? Марда сразу поняла, что мы в Гупту играем, и отвечала разумно, что есть в ней хворь неизлечимая. — А я на то и Гупта-блаженный, чтобы всякую хворь из человека гнать, — объявил Гизульф. — А коли тот Гупта не справится, так я тоже Гупта, — сказал я. — Такой я святой, что спасу нет. Поняла? И так мы возле Марды-рабыни с обеих сторон кривлялись и приплясывали. Марда же сказала, что хворь ее такова, что вшами ее не выгнать. И что по прошествии полугода сама она исторгнет из себя такую вошь, какую одним пальцем не придавишь. Тогда мы велели ей с нами идти в храм. И пошла с нами Марда, тоже напевая на ходу. Несколько шагов успели мы вместе сделать, несколько слов пропеть — Валамир навстречу идет, хозяин мардин. Поглядел на нас Валамир (Марда песней подавилась) и спросил: — Неужто все беременные нынче бесноваты, не одна только Фрумо? Вот, гляжу, и рабыня моя последнего ума лишилась. Я растерялся, Марда перепугалась, а Гизульф — на то и самый старший среди нас был — сразу нашелся. Носом шмыгнул, чтобы голос был яснее, поднял светильник повыше и закричал: — Темно у Валамира! Свет Валамиру нужен! Валамир осерчал и бить нас хотел, но тут Гизульф объяснил ему, как равный равному, как ходил Гупта к Хродомеру и как светильник из храма Бога Единого носил. Вот этот самый светильник и приносил. Теперь мы его обратно несем, в храм Бога Единого. Сперва Валамир долго ничего не понимал, после, как понял, долго хохотал, себя кулаком по колену бил от восторга, а под конец палку подобрал и Хродомера изображать начал. Бранил нас на чем свет стоит и все хродомеровыми словами, любо-дорого послушать. Так мы веселились, покуда не увидели, что навстречу нам Гупта идет собственной блаженной персоной. Увидел нас Гупта, остановился, поглядел, по-птичьему голову набок склонив, как мы кривляемся кто во что горазд, — и вдруг очень похоже стал годью Винитара передразнивать. Хоть и не сходен был обличием Гупта с Винитаром, а иной миг и не отличить было. Так же брови озабоченно супил, ступал так же тяжело и за нижнюю губу себя подергивал точь-в-точь как Винитар, когда задумается. И пошел Гупта впереди. Так и двинулись по селу: сперва Гупта-Винитар, за ним мы с Гизульфом — оба как Гупта, следом Марда приплясывает, последним, согнувшись и за поясницу держась, Валамир-Хродомер гонится и палкой грозит, ругаясь отчаянно. За нами дворовые собаки увязались, лай подняли. Гупта на миг повернулся и молвил умиленно: — И собачки-то Бога Единого хвалят, гав-гав… Пыль до небес поднялась. На шум Одвульф вышел. Поглядел хмуро. Гупта же палец на Одвульфа устремил и закричал басом, будто бык: — Поди сюда, святости алкающий! Ибо допьяна напою ныне тебя истиной! И мы тоже наперебой кричать стали. Мы с Гизульфом вопили: «Собачки гав-гав!» Валамир грозил: «Ужо я вас палкой-то достану!» Марда верещала невразумительное, потому что больше от хохота давилась. Одвульф сразу Гупте во всем поверил и пошел за ним. А Гупта-Винитар кричать стал: — Крест мой — меч мой, и вера моя нерушима! Крест кузнец-то ковал, а веру-то — Отец мой небесный! Грозы-то над вами гремели? То-то! То Отец мой Небесный молотом бьет, веру кует, в тучи сует, в громах закаляет, в дожде остужает, с небес кидает — кто ее поймает, того благодать осияет. — И вдруг к Одвульфу повернулся и, брови свирепо нахмурив, заорал: — А соха-то где? Дома, поди, забыл, бездельник? Одвульф споткнулся от неожиданности. — Какая соха? На то Гупта рявкнул: «Сохатая!» А Валамир на миг перестал Хродомером быть, показал Одвульфу кулак здоровенный и велел делать, что святой велит. Сказано — соху тащить, стало быть, иди домой и тащи соху. Одвульф стал ныть, что сохи-то у него и нет. И лошади у него нет. И коровы у него нет. И собаки у него нет. Портков приличных — и то нет. Слыша то, зарыдал Гупта, и покатились по щекам его крупные слезы. И Одвульф зарыдал и к груди гуптиной приник, содрогаясь. Обхватил его Гупта здоровенными своими ручищами, грязным рукавом лицо Одвульфу утер, точно младенцу, и пробасил: — Это ничего. Все у тебя будет. Иди за мной. Научу, как делать. А Валамир, на то глядя, так расчувствовался, что к себе домой, благо рядом было, и соху приволок. И дал Одвульфу соху, строго наказав после забавы вернуть. Пока Валамир за сохой бегал, к нам народ все подходил и подходил. И всем мы с Гизульфом историю со светильником рассказывали и светильник показывали, а после снова петь принимались. И повел нас всех Гупта прямиком на Сейино пепелище. Там никто не строился с тех пор, как все родные Сейи от чумы вымерли, а дом их сожгли вместе со всеми постройками. Впряг Гупта Одвульфа в соху, а сам пахать наладился. И распевал при том песню о добром сеятеле, который зерна свои бросал куда ни попадя, то на дорогу, то на каменистую почву. Кричал Одвульф, что тяжко ему. Гупта кричал, что и ему, Гупте, тяжко. Всем, братец, тяжко. Время нынче такое, что всем тяжко. Вокруг же все со смеху мерли. Провели первую борозду, тут и пал Одвульф в изнеможении. На Одвульфа соха навалилась, а сверху Гупта рухнул, крича, что стоять не может более. Наконец поднялся Гупта, соху с Одвульфа снял и самого Одвульфа из земли выковырял. И сказал Одвульфу, что если долго яму копать, колодцем станет. Не ямы копай, колодцы копай. А лучше вообще ничего не копай. После, ко всем оборотясь, закричал: — Место чистое, стройтесь здесь! Журавли весной вернутся, гнездо вить станут, птенчиков выведут! Бога Единого хвалить станут: курлык-курлык! И убежал, размахивая руками, громко топоча и курлыча, журавлям перелетным подражая. За ним собаки радостно побежали, подняв хвосты. Все расходиться стали в недоумении. Одвульф на Сейином пепелище сидеть остался, голову руками обхватив. Валамир, себя проклиная, тяжелую соху домой поволок. А мы с Гизульфом в храм Бога Единого пошли, как и собирались изначально, чтобы светильничек годье отдать. Годья подробно расспросил, что и как было, светильник назад принял и потом на особом месте его хранил, крестиком пометив. Еще день минул, и дядя Агигульф из бурга возвратился. Вид у дяди Агигульфа был немного опухший, но против прежнего заметно ожил дядя Агигульф. Я слышал, как Ульф вечером говорит отцу моему Тарасмунду, что не напрасно, мол, Агигульфа в бург отправляли — на пользу ему пошла поездка. Только теперь понял я, как невыносимо было видеть дядю Агигульфа с вечно потухшим взором, точно у дряхлого старика. И хоть не стал дядя Агигульф прежним, веселым, как раньше, но все же черная скорбь его покинула. Теперь каким-то умиленным ходил дядя Агигульф. С таким видом годья Винитар перед самой Пасхой ходит. Повадку взял себе дядя Агигульф на дворе сидеть, на той дедушкиной колоде, что посреди двора стояла, как насест наблюдательный, и за всеми смотреть. От Теодобада дары дядя Агигульф привез. Вина Теодобад нашему роду прислал, кувшин красивый ромейской работы. Кувшин этот, из металла сделанный преискусно, чеканкой украшенный, был уже старый, прохудившийся. Однако цена ему немалая, объяснил Теодобад дяде Агигульфу. Ради чеканки одной стоит такой кувшин беречь. Ты, говорит Теодобад дядя Агигульфу, на пластины его разрежь и на одежу нашей. Только с умом разрежь, чтобы фигуры на чеканке не попортить. Знатные пластины получатся, не хуже княжеских. У дружинников, мол, спроси, как это делается. Один дружинник потом показал дяде Агигульфу, как у него на одежду такой кувшин разрезанный нашит. Красиво, говорит дядя Агигульф, страсть как красиво. Но главное — гривну золотую аланской работы Теодобад прислал. Это он отцу моему Тарасмунду, старшему теперь в роду, подарить захотел. Гривну отдавая, сказывал Агигульфу Теодобад, что много лет назад гривну эту ему, Теодобаду, еще молодому воину, дарил некогда великий воин Рагнарис. И вот, когда не стало больше Рагнариса, хочет вернуть дорогой подарок старшему его сыну, чтобы осталась память. Ибо взял ту гривну Рагнарис в кровопролитном бою, со славой. И таково желание Теодобада, чтобы слава эта вовек осталась в роду Рагнариса. Когда дядя Агигульф все эти слова отцу моему Тарасмунду передавал и гривну на его шею возлагал, то расчувствовался дядя Агигульф и слезы на его глазах заблестели. И рассказывал дядя Агигульф, как скорбел о кончине Рагнариса Теодобад. Будто родного отца потерял — так велика была его скорбь. И устроил пир великий для всей дружины в память Рагнариса, и много было съедено на том пиру и выпито, и девок-рабынь перепорчено без счета, и скамара, не в лад певшего, с горя покалечили, нос ему в рожу вбили, чтоб неповадно было гнусавить, когда о великом поет… Так скорбели Теодобад, военный вождь, и дружина его по дедушке нашему Рагнарису. И про телегу сказал Теодобад, что как золотая теперь для него эта телега, ибо в ней испустил свой дух великий воин Рагнарис. И будет беречь ту телегу как зеницу ока. И детям своим завещает беречь, и детям своих детей. И, пав на телегу и обхватив ее обеими руками, рыдал прегорестно. И воины, на печаль вождя своего глядя, омочили слезами свои бороды. Немало доброго о Рагнарисе вспоминали на том пиру. Один поведал, как учил его некогда Рагнарис искусству воинскому, и давние отметины от побоев дедушкиных показывал, хвалясь. Теодобад же рассказал, что в пору, когда еще совсем дитятей был, поймал и подарил Рагнарис ему кузнечика. И убивался вождь: зачем того кузнечика, пусть бы даже и высохшего, не сберег? На диво силен был тот кузнечик, видом страхолюден, цветом красноват, туловом громаден. Говорил Рагнарис, в дивном запахе темного пива Теодобада-мальчика щедро купая, что на поле том, где кузнечика он словил, во времена оны много крови пролилось. Бились там насмерть боги с великанами, и впитала землица ту кровь. И оттого кузнечики урождаются на поле том кровавыми, к битвам зовущими своим стрекотом и обличьем ужасным. И мордой кузнечика с челюстями двигающимися в самые глаза Теодобаду-мальчику тыкал, устрашая того. Рядом же (как сейчас вижу, говорил Теодобад дяде Агигульфу) стоял Аларих многомудрый, отец Теодобадов, вождь военный и друг Рагнариса, и в сивые усы свои улыбался. И солнце питающее распростерло над ними свои благодатные руки… Про это и многое другое нам охотно рассказывая, заливался дядя Агигульф обильными светлыми слезами. И всем нам, слушая, заплакать хотелось. Кроме Ульфа, который улыбку прятал. Возненавидел я Ульфа за эту улыбку. И вдруг замер дядя Агигульф посреди рассказа, рот приоткрыв и глаза выпучив. Куда-то за спины наши уставился. А это Гупта к нам во двор вошел. К нам близко подходить не стал, а вместо того сел в отдалении прямо на землю, ногу под себя подвернул и свою растрескавшуюся пятку пальцем ковырять начал. Спросил нас дядя Агигульф вполголоса, на Гупту головой кивая, что за муж к нам зашел дивно дюжий? Откуда, мол, взялся? Отвечали мы ему радостно — с той поры, как Гупта у нас объявился, светло на душе у всех было, — что это Гупта блаженный пришел, тот, который в соседнем селе чудеса творил и к гепидам благую весть носил. Третий день уже по нашему селу ходит и немало славы добыл — и себе, и Богу Единому. Агигульфа-соседа от зубного недуга исцелил и немало иных хворей изгнал. С животными беседовал, и понимали они язык его. Сейино пепелище оживил своей святостью: Одвульфа в соху запрягши, поднял новь. Со светильником из храма Бога Единого чудо сделал. В чем то чудо состояло, никто объяснить не брался, но только твердо мы знали, что чудо то было. И годья Винитар так думал, потому что пометил светильник особым крестиком и на почетном месте сберегает. Дядя Агигульф потрогал голову чужакову, что на поясе у него висела (с собой брал, когда в бург ездил, чтобы дружинники теодобадовы насладиться ею еще раз могли). Спросил недоуменно: а это, мол, кто, если не Гупта? Ведь сами же говорили, будто бы я Гупту у озера в камышах сгубил. И, с колоды встав, к Гупте решительным шагом направился. Гупта пятку ковырять оставил, голову поднял, на дядю Агигульфа прищурился. Дядя Агигульф его спросил: — Ты кто? Гупта в голове шумно поскреб и ответствовал торжественно: — Лист я, всяким ветром носимый. Тогда голову чужакову за волосы рыжие приподняв, показал дядя Агигульф ее Гупте. И спросил: — А это кто? Гупта голову обеими руками за щеки ухватил, к себе приблизил. Едва носом дяде Агигульфу в пояс не уперся. Поглядели мы сбоку и чуть не ахнули: и впрямь Гупта был похож на чужака! А может, показалось тогда. Потому что перед кем Гупту ни поставь, на любого Гупта вдруг похожим может сделаться. Долго Гупта мертвую голову созерцал. И с одного боку поглядит, и с другого. После оттолкнул ее от себя и молвил: — Бог Единый веру ковал, молотом стучал. Искра-молния упала, в дерево попала, дерево упало, листья осыпались, по миру рассыпались. Их ветром повсюду носило, одним на славу, другим на погибель. Один лист оторвался, воробью попался. Воробей испугался, клюв разевал, лист заклевал. Бедный, бедный лист! И всхлипнул Гупта и мертвую голову в щеку поцеловал. Видели мы, что дядя Агигульф глубоко тронут. И спросил он Гупту: — А я кто? И забормотал Гупта совсем тихо, в бороду, голову книзу опустив, так что дядя Агигульф рядом с ним на корточки сел и ухо к губам гуптиным преклонил. Поняли мы, что важное что-то говорится, и потому ближе подошли, не желая пропустить слов блаженного. Бормотал Гупта еле слышно: — Вера моя, вера, Богом Единым кованная, людьми желанная! Пала ты с неба на землю, вошла в землю на семь локтей, на три локтя из земли смотришь. Кто же тебя, веру, найдет, кто тебя приголубит? — И вдруг глаза, полные слез, на дядю Агигульфа обратил, за руки его схватил жадно, будто из пучины вод его дядя Агигульф вытягивал, и закричал, моля и требуя: — Найди ее! Ищи ее! Найди веру, найди! Приголубь ее, приголубь! Дядя Агигульф, дрожа, в ответ руки гуптины стиснул и проговорил со слезами: — Буду искать, буду! И тут завопил Гупта во всю мочь: — Поехали! Поехали! Горы высокие, путь далекий! И на четвереньки пав, задом стал взбрыкивать, коня изображая. И так похож был Гупта на коня, что дядя Агигульф, будто забывшись, уселся на широкую спину блаженного. И повез его Гупта на себе, радостным конским ржанием двор оглашая и коней беспокоя. Дядя Агигульф ногами по земле волочил, руками за рыжие волосы Гупты держась. Недолго, правда, вез дядю Агигульфа на своей спине блаженный Гупта. Довез его на себе до заднего двора, где куча навозная прела. Вокруг куры ходили и поклевывали ее степенно. Распугав кур, сбросил Гупта дядю Агигульфа прямо на эту кучу. Проворно вскочив, вокруг лежащего дяди Агигульфа выплясывать стал и выкрикивать истошно: — Избранник! Избранник! Мечом тучен станешь, доблестью умножишься! На унавоженную землю сядешь, в плодородную землю ляжешь! Курочки-то белые: ко-ко-ко! Коровки-то бурые: му-му-му! А Боженька с небес глядит и умиляется: вот как хорошо все устроено! Избранник, избранник ты!.. Я к Гупте подошел и сказал, за одежду его дернув: — Верно ты говоришь, блаженный Гупта. И дедушка наш Рагнарис то же говорил: наш дядя Агигульф — любимец богов. Гупта взор ко мне оборотил, и подивился я тому, какие светлые, умиленные у него глаза. И, заплакав без всхлипа, одними слезами, вскричал блаженный: — Дедушка, дедушка! — И засмеялся, слез не вытирая: — Дедушка, дедушка… И дедушка-то Бога Единого славит: гав-гав! И удивительно было мне, откуда Гупта, никогда нашего дедушку Рагнариса не видав, так хорошо нрав и привычки его знает. Радость затопила мое сердце: удалось, стало быть, Ахме-дурачку дедушку за собой увлечь в райские кущи. Ибо не может быть лжи в словах блаженного. Дядя Агигульф услыхал, как Гупта по дедушке плачет, руки навстречу блаженному протянул, и подхватил его Гупта, поднял с кучи навозной одним богатырским рывком и к себе прижал. И обнявшись, плакали оба. Возгласил тут Гупта, бороду над склоненной макушкой дяди Агигульфа задирая: — Избранник ты! И поцеловал дядю Агигульфа в губы, после на колени перед ним бухнулся и мертвую голову, что на поясе у дяди Агигульфа висела, поцеловал. И так, на коленях, прочь с нашего двора пополз, руками широко разводя и Бога Единого во всю глотку славя. И много подобных чудес Гупта по селу нашему свершал. И ни одного двора не миновал, везде пророчествовал и целил. И оттого, что целил, пророчествам его верили. У меня же из головы не шли слова Гупты про дерево и лист, который оторвался, когда Бог Единый веру ковал. Откуда мог знать Гупта, что на чужаке том, дядей Агигульфом убитом, крест был? Этого даже отец мой Тарасмунд не знал. Годья Винитар говорит, что святые — они своими путями ходят. А он, годья Винитар, обычными путями ходит, как все люди, потому как он не святой, а только лишь богарь. Годья Винитар это тогда говорил, когда Ульф на дозорных, что на кургане сторожили, кричал, будто на рабов последних, за то, что Гупту пропустили. Как, мол, так вышло, что незаметно Гупта мимо них прошел? В дозоре же тогда друг ульфов, Аргасп был, и с ним Гизарна, оба воины не трусливого десятка. Но это было уже потом, когда ушел Гупта. А когда Гупта в селе был, иным был Ульф. Ибо был один день, когда Гупта от рассвета до самой темноты за Ульфом по пятам ходил. И что ни делал Ульф, Гупта тотчас повторял, Ульфа передразнивая. Поначалу как я увидел это, так испугался, ибо думал, что прибьет Ульф пересмешника. Но не так все вышло, как я боялся. Весь тот день смеялся Ульф. И Гупта тоже смеялся. Посмотрит Ульф на Гупту и хохочет, как сумасшедший, а Гупта ему вторит. Видя, какую радость Гупта по дворам носит, решил Агигульф-сосед, отец Фрумо, к блаженному обратиться — вдруг поможет полоумной его дочке от придурковатости исцелиться? Подошел к Гупте, когда тот по селу слонялся, за руку взял, за собой потянул. И пошел за Агигульфом, отцом Фрумо, блаженный Гупта, с детским любопытством рот приоткрыв, будто ребенок, которому интересное показать обещали. Привел его Агигульф-сосед на свой двор, дочку к нему вывел. И стоит, смотрит: что блаженный делать будет. Гупта на Фрумо поглядел и вдруг лицо скривил, один глаз прикрыл — стал на Фрумо похож. И заголосил, совсем как Фрумо: — Гости едут! Гости едут! Угощение готовить! Хлеба в печь ставить! Засмеялась Фрумо от радости: наконец-то поняли ее! И тоже голосить принялась: — Едут, едут! Готовить, готовить! Ставить, ставить! И так кричали они оба, по двору бегая. Отчего-то страшно на них глядеть стало. И убежал Гупта с агигульфова двора, оставив Агигульфа-соседа в недоумении. Фрумо же веселая ходила и часто голосить снова начинала, хохотом заливаясь. Но Гупта больше к ней не приходил. Ушел из нашего села Гупта так же, как и пришел — ни для кого не заметно. А перед уходом у нашего дяди Агигульфа мертвую голову попросил. Просто показал на нее и сказал: — Отдай! И отцепив от пояса, отдал блаженному Гупте дядя Агигульф мертвую голову, которой так дорожил, что никому не доверял ее носить. Воистину, было то великое чудо. Ибо никому, кроме Гупты, не под силу было подвигнуть дядю Агигульфа на подобное. Дядя Агигульф потом и сам чуду этому дивился и по мертвой голове тосковал. У Гупты сумы никакой не было, а все свои вещи он за пазухой носил. И вот, взяв от дяди Агигульфа мертвую голову, сунул ее блаженный Гупта за пазуху. После руку запустил себе за ворот и копаться стал, сокровища свои перебирая. Долго копался; после вдруг лицом просиял и вытащил большой пестрый камень с дыркой посередине. И торжественно дяде Агигульфу камень этот подарил. Принял дядя Агигульф камень, в кулаке его зажал. А Гупта вскричал: — Ищи веру! Найди веру! Приголубь ее! Мертвая голова на животе у Гупты топорщилась, из-под рубахи выпирая. Глаз прищурив и заголосив голосом Фрумо: «Гости едут!.. Гости едут!..» Гупта прочь побежал. Наутро проснулись мы — а Гупты нет. Сгинул, и следа не оставил. И снова дозорные Гупту пропустили, прошел мимо опытных воинов, ни травинкой не прошелестел. Тогда-то и стал Ульф на Аргаспа с Гизарной кричать, будто на слуг провинившихся, — они подступы к селу сторожили. Дважды мимо них Гупта невозбранно прошел. Сперва в село Гупту пропустили. После того должны были каждый в четыре уха слушать, в четыре глаза глядеть. А они — смотри ты! — опять его мимо себя пропустили. И на Теодагаста набросился, точно пес. И Валамиру досталось. Они в разъезде были, когда Гупта ушел. Не по воздуху же улетел Гупта! Те слушали, красные, и даже оправдываться не решались. Годья же Винитар сказал Ульфу, что вины на дозорных нет. Ибо Гупта — святой, а святых иной меркой мерить надо. Ульф, имя Гупты услышав, вдруг лицом просветлел. И больше с дозорными о том говорить не стал. Раньше мы с братом Гизульфом никогда не спрашивали дедушку Рагнариса про Арбра, потому что Арбр был всегда, как дедушкины боги. Не станешь же про богов спрашивать — кто они и откуда! Так и Арбр. Настал день, и Хродомер к Тарасмунду явился. Поскольку теперь, когда дедушка Рагнарис умер, Тарасмунд как бы занял место Рагнариса, то Хродомер с ним насчет сельских дел советоваться стал. Если с дедушкой Рагнарисом больше спорил да ругался, то к Тарасмунду прислушивался да помалкивал, всем на удивление. Вот и ныне пришел. Беседовали они с отцом нашим Тарасмундом в доме; а мы во дворе были. И дядя Агигульф во дворе был — сидел на колоде посреди двора, как раньше дедушка Рагнарис сиживал, в даль вперясь и бороду пальцами ероша. Видя, что дядя Агигульф ничем особенно не занят, подошли мы к нему, и Гизульф с просьбой к нему подступился. На страве показывал дядя Агигульф вкупе с Хродомером, как убил в давние годы дедушка Рагнарис Арбра; стало быть, ведомо дяде Агигульфу, как то с Арбром все на самом деле было. Так пусть бы рассказал он нам всю эту быль от начала и до самого конца. Дядя Агигульф отвечал сердито, чтобы мы не подумали, будто он тут без всякого дела сидит и его любой безделкой отвлекать можно. Ибо сильно занят он, дядя Агигульф. О судьбе людской под небесами богов — вот о чем его помышление. И чтобы мы болтовней своей малоосмысленной в мерное течение дум его не вторгались. И кулак показал. А тут как раз Тарасмунд с Хродомером из дома вышли. Хродомер по дяде Агигульфу взглядом сердито цапнул и губами шевельнул, будто ругаться приготовился (скучно ему, видать, было без частых перебранок с дедушкой Рагнарисом, а дядя Агигульф как раз на привычном дедушкином месте сидел). И видно было по Хродомеру, что ожидал он тут дедушку Рагнариса увидеть, ибо не позабыл еще давней привычки его, а увидел на месте его дядю Агигульфа. И оттого осерчал. Но Тарасмунд знак Хродомеру сделал, чтобы не трогал он Агигульфа. Ибо из всех детей рагнарисовых Агигульф любимцем был и оттого так убивается. Дядя же Агигульф вдруг меня за волосы поймал и на Хродомера показал. У него, мол, лучше спроси, как оно все с Арбром вышло и как убил его Рагнарис в славном поединке. Хродомер знает, как события одно за другим следовали; ему же, Агигульфу, известно не более, чем нам. На страве же в него Вотан вселился и дивным образом посредством священной ярости открыл душу Арбра. Его же, дяди Агигульфа, душа на то время, пока Вотан в теле его священной яростью исходил, место Вотана в Вальхалле занимала. И пивом там опилась — отчего так скоро после дядю Агигульфа хмель сморил. Не пьянствуй душа его в Вальхалле — нипочем бы не сморил. После того меня к Хродомеру подтолкнул. И сам с любопытством шею вытянул: что будет? У себя на дворе, рядом с отцом, дядей Агигульфом и братом, я не побоялся Хродомера-старейшину. Хродомер и сам не прочь оказался вспомнить то время. Тосковал он, а потому искал беседы. И охотно сказал он, что теперь, когда близок конец мира и когда времена подошли к последней границе своей, чтобы перестать быть, пришел час рассказать, как все было на самом деле. Проговорив это, подошел к колоде дедушкиной старейшина Хродомер, посохом своим дядю Агигульфа с нее согнал и сам уселся. Посох поставил, ладони на нем сложил, подбородком оперся и замолчал. Агигульф уже рот раскрыл, чтобы напомнить Хродомеру об обещанном рассказе. И заговорил Хродомер. Сказал: — Такие как Арбр среди людей — что соль в пище. Мало их — народ хиреет и в ничтожество впадает; много их — племя будто человек во хмелю, убиться может. Когда дедушка Рагнарис был такой, как я, и со своим отцом в том селе жил, где старейшинами ныне Валия и Бракила; а Хродомер был такой, как сейчас Гизульф, жил в том же селе Арбр, сын Бракилы. Сызмальства все трое росли вместе, дружбой крепки — Арбр, Хродомер и Рагнарис. Но Арбр был у них заправилой. Лес к прежнему селу ближе подходил, чем к нашему. О чужаках, каких ныне опасаемся (от захирения нашего), тогда и слыхом не слыхивали, и поэтому невозбранно бродили по лесу — собирали птичьи яйца, ловили птиц, охотились на всякого мелкого зверя. Тогда от аланов опасность была больше; но аланы от леса подальше держались. В бурге же тогда сидел военный вождь Аларих, еще совсем молодой. Тогда, как часто говорил нам дедушка Рагнарис, мир был еще правильный. И все было устроено в нем, как полагалось от веку: звери были дикими, враги свирепыми, а воины кичились друг перед другом не барахлом, а богатырством. И недолетки стремились на мужей зрелых походить во всем и не уступать им в удали, насколько это под силу юнцам. Самыми же отчаянными в селе были трое друзей — Хродомер, Рагнарис и Арбр. Однажды пошли Рагнарис и Арбр в лес вдвоем. Хродомера же с ними не было; его отец к делу приставил. Время к осени шло. И завидовал Хродомер друзьям своим, предвидя богатую их добыча (пошли они бить жирную осеннюю птицу). И с нетерпением ждал возвращения их. Смеркаться уже стало (а ушли затемно, рано утром), когда Рагнарис в село прибежал. Один прибежал. Лица на нем не было. Видел Хродомер, как Рагнарис во двор свой побежал, а после отец Рагнарисов, за шиворот отпрыска своего волоча, через все село к Бракиле его потащил. Хродомер все бросил и следом за другом своим побежал, ибо беду большую почуял. И никто не смог бы удержать в том его, Хродомера. И пала на село весть страшная, как сизый туман на поле опускается. Нет больше Арбра. Так рассказывал Рагнарис, не стыдясь, слезами заливаясь. Долго бродили они с Арбром по осеннему лесу и много птицы набили, сноровком друг перед другом выхваляясь. И ни один не превзошел другого. И так зашли они далеко от села, в места незнакомые. Но дорогу домой знали, ибо умели по лесу ходить, даже незнакомому, и потому не боялись. Нынешние-то сопляки этого не умеют. Вот Валамир, к слову сказать, из бурга хмельной возвращаясь (три года уж минуло тому), в роще заплутал. Да и иные не лучше, сказал Хродомер-старейшина. С Арбром же было так. Набрели Рагнарис и Арбр на медвежий выводок. Два медвежонка играли, малыш и пестун. Рагнарис сразу сказал другу своему Арбру: «Пойдем отсюда подобру-поздорову, пока медведица не явилась». Но Арбр будто не слышал. Как завороженный, рот приоткрыв, на медвежат глядел и с места не двигался. А после, будто кликнули его, шагнул к медвежатам и в игру их вошел. Втроем кататься начали. И смеялся Арбр. Лес же вокруг старый, мрачный стоял, только на той поляне, где играли теперь трое, оставались еще пятна света. Рагнарис еще несколько раз позвал Арбра, но тот не откликался. Словно речь человеческую разом позабыл. Пестун широкой лапой то маленького медвежонка катнет, то Арбра, так что кубарем они летели. После же и Арбр, смеясь, пестуна рукой толкал, и опрокидывался пестун на спину. И видно было, что дурачится большой уже сильный медведь. Рагнарис вдруг чужим себя почувствовал. И все чужим вокруг него стало: и темный древний бор, и лужайка, где еще светло было, и медведи играющие, и закадычный друг его Арбр, что от него, Рагнариса, отвернулся. Ибо принял этот извечный, незнакомый мир Арбра, а его, Рагнариса, отторг. Со всех сторон сдавил Рагнариса страх. И разозлился на страх этот Рагнарис, и обида вскипела в нем. Но тут сбоку кто-то заворчал тихонько, будто сквозь зубы. И вышла из кустов огромная медведица. И побежал Рагнарис, ног под собой не чуя. Птицу, набитую в тот день на охоте, бросил, ибо тяготила она его и бежать мешала. Как в село прибежал, сам не помнит. Но Арбра с ним не было. Не иначе, порвала его медведица. И бил Рагнарис, отец Рагнариса, отпрыска своего смертным боем за то, что Арбра бросил. Но Хродомер уже тогда подумал, что все наоборот было: это Арбр бросил Рагнариса. И Хродомеру от родителя его, Хрокмунда, досталось: как есть вы все трое друзья неразлучные и есть у вас заединщина, то получи впрок назидание. Рагнарису, однако, досталось больше. Крут был отец Рагнариса. Еле до смерти не убил, мать на руках его повисла и отобрала. Поутру же нашего дедушку Рагнариса, всего в синяках, в лес назад погнал отец его. И сам пошел. И много воинов с ними пошло, с рогатиной, ножами и копьями. Будто в поход собрались. А Бракила, отец Арбра, друг Рагнариса — отца дедушки Рагнариса — на дедушку Рагнариса нарочито не смотрел. И на отца его тоже глядеть избегал. И оттого отец Рагнариса гневался в сердце своем и сына своего всю дорогу то и дело тумаками угощал, да так, что даже Хродомеру дружка своего жалко стало. Рагнариса впереди гнали, будто пса некормленного, чтобы дорогу к тому месту показывал. В те времена (не то что ныне) по лесу ходить умели, поэтому Рагнарис, хоть и звенело в голове у него от отцовской науки, умом не умалился и дорогу отыскал — к месту тому, где друга своего оставил, охотников вывел. Не успели опомниться, как из густых зарослей огромная медведица встала, на диво лютая. Говорили после в селе, что такой лютой медведицы и не упомнят. Тут старейшина Хродомер добавил, что в нынешнее время медведи тоже измельчали — иной раз забитого медведя от пса не отличишь. Та же медведица одним ударом снесла голову Агилмунду Лысому, что лучшим охотником в селе почитался. Пока она разворачивалась, ей копье в бок всадили. Взревела медведица и лапами стала бить во все стороны. Живот распорола Эйриху длинными когтями и еще двух человек покалечила, пока ее добили копьями и ножами. Внятно тут всем стало, что не простая это медведица. Не дано обычному зверю столь много добрых воинов с собой в темное царство уводить. Не иначе, кто-то из богов, возвеселясь, потеху устроил и забрал к себе Агилмунда Лысого, Эйриха и еще двоих, чьи имена старейшина Хродомер сейчас уже не помнит. Медвежата, как то в обычае зверином, сбежали, пока мать их от людей отстаивала. И Арбр сбежал вместе с ними, потому что не нашли его на поляне, сколько ни искали. Пошли дальше, в чащу леса, по следу псов пустили. Вскоре Арбр отыскался. Подобно медведице, из кустов встал. В руках сук огромный имел. Головой тряс, и еще заметили, что рот у него в крови. После на поляне перья повсюду разбросанные нашли и поняли, что Арбр с медведями птицу сырьем ел, ту, что с Рагнарисом они набили. Навалились на Арбра всем миром и скрутили его. Он же только рычал и отбиваться пытался. И пена изо рта у него шла. С тем в село вернулись, неся с собою связанного Арбра и убитых медведицей воинов. После же еще те вернулись, кто тушу медведицы разделывал и шкуру с нее снимал. И жизнь в селе снова вошла в прежнее русло. Убитых погребли с почестями. Жена Агилмуда и еще одного, чье имя старейшина Хродомер сейчас уже запамятовал, за мужьями своими последовали. Ибо в те времена по древнему закону жили и честны были перед богами и людьми, не то что ныне, когда над каждой паршивой наложницей соплищей мотают: мол, наложница, она тоже человек. Отец наш Тарасмунд вздохнул, однако речи хродомеровы перебивать не стал. Видно было, что и ему любопытно рассказ об Арбре послушать. Дядя же Агигульф слушал, как младенец, рот приоткрыв. Даже дышать, кажется, забыл. И видно было, что ни разу он этой истории не слыхал, хоть и был дедушкиным любимцем. Хродомер помолчал, отдыхая. И продолжил так. Шкуру медведицы, хоть и попорчена она была копьями и ножами, отдали Рагнарису, отцу Рагнариса, ибо он первый копьем в зверя лютого попал. Выдубили шкуру и в доме поместили. И дивились все ее огромной величине. Но после, как оправился Арбр и снова человечье обличье обрел, пришел он в дом Рагнариса, шкуру медвежью увидел и весь затрясся с головы до ног. К шкуре припал, каждую рану на ней обласкал пальцами, а после со слезами молить стал Рагнариса, отца Рагнариса, чтобы отдал ему шкуру. И столь велико было отчаяние Арбра, что отдали ему шкуру. Дедушка же наш Рагнарис говорил потом Хродомеру, что радовался этому, ибо пугала его чем-то гигантская медведицына шкура. Так стращала, хоть из дому беги. Знал бы, какую беду шкура эта в дом Арбра принесет, нипочем бы так не радовался. Хотя и без всякой шкуры беда бы эта стряслась, так он после рассудил. А случилось это все с Арбром, когда луна стала полной. Тут Хродомер нас, слушателей своих, взглядом обвел и пояснил: — К тому я это все говорю, что Бракила, отец Арбра, сына своего, который с медведицыной шкурой не расставался, в капище водил, к жрецу. И там жрец говорил о чем-то с Арбром отдельно от Бракилы. О чем же толковал — то Бракиле неведомо осталось. Когда же отец с сыном покидали уже капище, так молвил жрец Бракиле: «Жизнь сына твоего на полнолуние поворачивать будет». Но к добру или худу, не сказал. Переспросил жреца Бракила, в какое полнолуние, но жрец лишь усмехнулся и сказал: «Когда волк на луну воет». И наказал старейшинам сельским это объявить. Так и поступил. Как вернулся Бракила с Арбром из капища, жизнь прежняя пошла, будто и не случалось ничего страшного. Только Арбр то и дело задумчив становился. Сперва Рагнариса и Хродомера, друзей своих, сторониться начал; после же и вовсе дичиться людей стал. Но это показалось всем в селе не в диковину, ибо о Бракиле, отце его, тоже не скажешь, что у него душа нараспашку. Ясное дело, яблоко от яблони далеко не упадет. Ростом же и сложением Арбр в Бракилу вышел — могуч был и высок. Года два с той поры минуло. Угрюм был Арбр и шкуру медвежью на плечах таскал; к хозяйству же душа его не лежала. Только охота в радость ему была да забавы воинские. Но вот забавляться с Арбром ни Хродомер, ни Рагнарис не хотели, да и прочие юнцы в селе тоже: в шутейном бою свирепел Арбр и силу свою соизмерять не умел. Во время поединков этих Арбр никогда с противниками своими не разговаривал, слова человеческого от него не услышишь. Либо молча дрался, либо вдруг смеяться свирепым смехом начинал и рычать. Однако же видно было и то, что в уме Арбр вовсе не повредился, ибо когда не дрался, то рассуждал на диво разумно. Что до Бракилы, то видно было, что гордится он сыном своим, печатью Вотана отмеченным. Минули так два года и настало по ранней весне то полнолуние, о котором жрец в капище говорил. Мучимый непонятной тоской, метался Арбр по всему селу. Здесь нужно сказать, что Валия, который нынче в том селе старейшина, трех добрых псов охотничьих держал. Один из них на диво силен и лют был, из прочих выделяясь. И любил его Валия, как родного сына. Не раз в лесу пес тот жизнь Валии спасал и всегда себя верным и свирепым выказывал. И припомнил Хродомер, как говорили в том селе: «бегает, точно Валия за своим псом». Да и то сказать, дивный был пес, воистину дивный, добавил Хродомер-старейшина. В ту весну, когда тоска взяла Арбра, настало полнолуние и луна взошла. Валия уже ко сну отошел, как вдруг разбужен был он и домочадцы его яростным лаем собак, как если бы крупного зверя обложили. И зверь какой-то ревел в темноте. Валия недаром охотником был. Тотчас же распознал он рев Арбра, сына Бракилы, соседа его. Собачий лай тут жалобным визгом сменился. Валия выскочил, как был, неодет, с рогатиной — собакам своим на выручку. За ним сын его старший, что с ним тогда в одном доме жил, и двое рабов, силы недюжинной. Предстал глазам их двор Валии, залитый ярким лунным светом. Посреди двора любимый пес Валии лежал с хребтом перебитым. Хозяина завидев, только раз головой дернуть сумел, взвизгнул тихонько и тут же издох. Другой пес, поджав лапу, поодаль стоял и щерился. А над псом издохшим Арбр стоял, и пена в углах его рта запеклась. Валия с места сдвинуться не смог. Стоял, окруженный неподвижными домочадцами своими, и только глядел на Арбра. А Арбр на него глядел, и видно было, что не узнает его Арбр. Тут и другие сельчане, звуками борьбы разбуженные, на двор сбежались. Если оголодавшее по весне зверье в село зашло, то всем миром двор Валии оборонять надо. Оттого многие с рогатинами и ножами охотничьими были. Арбр же все по сторонам озирался в беспокойстве. Верхняя губа у него подергивалась, открывая зубы. Бракила сквозь толпу к сыну своему было протолкался, но и его не узнал Арбр. Только протянул к нему Бракила руки, как Арбр вдруг изогнулся весь дугой назад и оземь затылком грянулся, собаку караулившую пугнув. И с хрипом забился в падучей. И отступили от него все поначалу. Валия же гибель любимого пса осознал и потому, рогатину занеся, хотел пронзить Арбра, покуда тот беспомощен. Но сельчане отогнали его. Ибо умудренные мужи собрались на дворе у Валии и тотчас же поняли они, что великое святотатство едва было не учинил Валия, обеспамятев от своей потери. Ибо всем теперь видно было, что Вотан коснулся Арбра и ниспослал ему священные дары. А потому убив Арбра, выказал бы Валия непочтение к Вотану и дарам его. И покарает за то Вотан все село, ибо велик Вотан и не покарать ему одного только Валию — мелок Валия для гнева вотанова. Так рассудили сельчане и потому все, разом подавшись вперед, рогатинами отогнали Валию и сынов его от Арбра. К тому времени Арбр биться о землю перестал и теперь сморил его глубокий сон. И взял Бракила Арбра на руки и в дом свой понес, и все расступались. Великой силы был тот муж Бракила, ибо Арбр в те годы весил уже немало. Валия муж был честный, ибо на следующий день Бракила вергельд ему за пса предлагал, однако же отказался Валия, волю Вотана чтя. Оттого и почет обоим, оттого и старейшины они ныне в том селе, что древние законы знают и блюдут. На следующий день внезапно жрец из капища пожаловал. Редко капище покидал, но тут явился. И взяв Арбра за руку, увел его за собой. Арбр, ни слова не говоря, послушно пошел со жрецом. И шкура медвежья была на нем. С той поры Арбр почти неотлучно при капище жил, либо по лесам бродил, но никто из сельских его не видел. Однако с некоторых пор стал примечать Рагнарис, когда в лесу бывал на охоте, либо по иной надобности, что будто бы кто-то следит за ним издалека. Недобро следит, хотя пока что близко не подходил и даже не показывался. И не один Рагнарис — другие сельчане о том же говорили. Но Рагнарис говорил об этом чаще. И догадывался Рагнарис, кто бы это мог быть. Когда же подоспела пора юношей в воины посвящать, Арбра в мужской избе не было с ними. Жрец же сказал, что Арбр отдельно ото всех посвящение получит и что испытывать так его будут, что прочим молодым воинам — Хродомеру, Рагнарису и другим — выдержать не дано. Вскоре после посвящения жрец вновь в селе появился и Арбра за руку привел — как уводил. Хоть и стужа была, шел Арбр за жрецом в одной набедренной повязке. И видно было, что тело его все сплошь страшными шрамами покрыто, однако это не тяготило Арбра. Когда жрец уходить собрался, Арбр дернулся было к жрецу, обернувшись на него тревожно; жрец же сделал ему успокаивающий жест и к дому идти велел. Тогда Арбр, постояв немного в неподвижности, к отцу своему Бракиле пошел. Два дня жил он у отца своего, Бракилы, и все это время в доме сидел, в пламя очага глядя. Те, кто видел его в те дни в доме Бракилы, говорили потом, что глаза у Арбра совсем звериные стали. И тоска в них засела. Когда Бракила Арбра в бург, к Алариху в дружину увез, по селу слух пошел об испытании, какое уготовано было жрецами Арбру. При Бракиле об этом говорить боялись, а тут, как уехал Бракила, открыто толковали. У герулов, что недалеко от бурга в те годы сидели, воин был один лютости и силы неимоверной; имя же этому воину было Оггар. И неисчислимые бедствия причинял народу нашему этот Оггар. Когда Арбр в силу вошел, последнее испытание ему было. И не от жрецов, от самого Вотана исходило. Ибо когда впал Арбр в священный экстаз и оземь грянулся затылком, как и прежде бывало, явился Арбру Вотан и потребовал себе в жертву этого Оггара. И не один только Арбр Вотана видел; жрецы, что поблизости были, тоже разглядели, что Вотан приходил. Ибо происходило явление Вотана не в том капище, что ныне разрушено и где жрец был один, а в том большом капище, которое общее у нас с гепидами и где Гизарна недавно такой позор на нас навлек. И жив был тогда Нута — был тогда младшим жрецом и только в силу входил. И Нута тоже Вотана видел. После этого и умножилась сила Нуты, ибо уходя, задел его Вотан краем своего плаща. И в ужасе на землю пал Нута, ибо непомерным показалось ему требование Вотана. Виданое ли дело, чтобы юнец такого лютого и могучего воина, каким был этот Оггар, голыми руками одолел и в капище живьем доставил из краев герульских. Однако Арбр, едва очнувшись от своего сна, поднялся счастливый и тотчас же ушел Оггара добывать. Долго не было о нем ни слуху ни духу. Полная луна умерла и снова родилась, как явился в капище Арбр и связанного Оггара на плечах принес. Сбросил его на землю к ногам жреца и сказал одно только: что братья ему помогали в память о матери их. Жрец удивился, ибо знал, что не было у Арбра никаких братьев; однако потом по ранам на теле Оггара понял, что то были медведи. Своей рукой принес Арбр Оггара в жертву. И радовался Вотан. И отделили голову Оггара от тела и по селам готским носили и показывали. И радовался наш народ, духом воспрял и много подвигов богатырских оттого совершено было против герульского племени. Говорили, что когда Арбр Оггара в жертву приносил, смеялись оба — и Арбр, и Оггар. И Оггар помогал Арбру в жертву себя принести. И сила Оггара к Арбру перешла после того. Тут старейшина Хродомер поглядел на нас сурово и сказал, что в прежние времена, когда капища в самой силе были, жрецы о народе своем пеклись и защитников для народа своего готовили, таких отважных воинов взращивая, каким был Арбр. Нынешняя же новая вера одних только Одвульфов плодит, так что с души воротит. Тарасмунд на это ничего не сказал, только покраснел слегка. Вскоре после того, как Бракила Арбра в бург увел, Рагнарис также в дружину к Алариху собрался. Ибо и у Рагнариса не слишком лежало сердце к хозяйству и заботам землепашеским, мечтами он к воинским подвигам устремлялся. Славы в том больше он видел. В те годы, не то что сейчас, непросто было стать дружинным воином. Аларих не в пример Теодобаду не привечал всех встречных-поперечных и не кормил их у своего стола, а брал к себе только самых лучших. Но Рагнариса взял. И не пожалел об этом. Много славы вождю своему добыл впоследствии Рагнарис. Арбр же в бурге, при дружине жил, однако людей сторонился и с годами стал еще угрюмей. Жил он у жрецов в бурге. И был он как дикий зверь. Покуда у них с Аларихом одна и та же цель, всегда мог расчитывать на него Аларих. Но пусть боги защитят Алариха, если Арбр против него повернется! Чувствовал это Аларих и оттого ласкал Арбра одной рукой. Другой же рукой Рагнариса ласкал, ибо вскоре уже возвысился Рагнарис над прочими воинами. Был он молод, могуч и на диво надменен в те годы. У вождя же своего из рук ел. С Хродомером сохранил дружбу Рагнарис, хотя Хродомер лишь в походы иногда с Аларихом ходил, а в бурге постоянно не жил. Арбра же сторонился, и тот обходил Рагнариса стороной; как бы не замечали они друг друга. И росла между ними неприязнь. Ничего не жалел Аларих ни для Арбра, ни для Рагнариса. Лучшие куски давал, лучшими пленницами оделял. По осени подступились к бургу вандалы и хотели взять бург. Это были не те вандалы, из которых Велемуд, сын Вильзиса, родич ваш, богатырь и горлопан, помню я его. Нет, то другие вандалы были, откуда-то с юга, что на много дней пути от вандалов Велемуда. О них почти ничего не известно. Часть племени от тех вандалов откололась и пошла к нам на север земли искать, где бы им сесть. Вели они с собой страшного вутью прозванием Гиба. Был этот Гиба столь свиреп, что водили его на цепях, а осерчав, в такую силу входил, что волочил по земле тех воинов, которые на цепях его висели, Гибу удерживая. Отряхнув же цепи от воинов, этими же цепями имел обыкновение биться, часто иной одежды и иного оружия на теле не имея. И побеждал Гиба. Все бежали перед ним, как скот перед собакой пастушьей. С теми вандалами шел и отец Гибы Сигисбарн и двое других сыновей его. Гордился Сигисбарн Гибой чрезмерно. И имея такого сына за спиной, столь великую мощь в себе ощутил, что часть племени от вождя его отколол и на север повел для лучшей жизни, ибо с помощью Гибы чаял согнать нас с наших земель. Крепко верил Сигисбарн, что на Гибе и на нем, Сигисбарне, и на всех, кто с ними идет, благосклонность Вотана пребывает. На самом же деле, как оказалось, благосклонность Вотана с Арбром пребывала и теми, кто в бурге был. С Сигисбарном, Гибой и сыновьями Сигисбарна иные шли; всего же было их пять дюжин. Про Гибу же вот что говорили. В неистовстве своем мизинец себе отрубил и Локи его посвятил, за что наградил его Локи ловкостью и хитростью; после же, в раж войдя, сам себе глаз выколол, чтобы на Вотана походить. Ходил в шлеме ромейском с личиной; личину эту сам ярко раскрасил. Многое из того, что поведано сейчас о Гибе, прокричал из-под стены Сигисбарн, когда к бургу вандалы те подступились, Алариха и дружину его устрашить желая. И вывел тогда же Гибу перед очи осажденных, и бесновался на растянутых цепях Гиба, рыча престрашно. Дрожь скрывая, твердо встретили мы врага. Только Арбр, немного в стороне стоя, странно на этого Гибу глядел — грустно, едва ли не с любовью. И понял я тогда, что из всех нас один Арбр понимает этого Гибу-вутью. А значит, и одолеть его может. В те давние времена все честь по чести делалось. Поэтому прежде чем на штурм бурга идти, распаляли себя перебранкой и так в том преуспели, что некоторых воинов удерживать пришлось, чтобы со стены сразу не бросились на врагов. Столь велика была ярость. Гиба же, пребывая в священной ярости, повернулся спиной к бургу, презирая копья и камни, что в него градом летели, и испражнился на глазах у противоборствующих воинственных сторон. И взяв в горсть смрадные испражнения свои, с могучей силой метнул их на стену, где Аларих и дружина его стояли. И попали испражнения вутьи прямо на грудь нашему военному вождю и так прилипли. И измарали железный нагрудник его. Аларих в неистовой злобе чуть в одиночку со стены не бросился. Гибельно было бы для нас такое решение. Оттого удержали мы вождя нашего от столь безрассудного геройства. Рагнарис же, покуда пять воинов с Аларихом боролись, иное надумал. Многое знал Рагнарис и об Аларихе, и об Арбре, ибо с обоими бывал близок. Сдернул Рагнарис с плеч Арбра медвежью шкуру и вниз ее бросил, под ноги беснующемуся вутье. Схватил Гиба медвежью шкуру, потом Арбра пропитанную, зубами в нее вцепился и, рыча свирепо, головой тряс. И порвал он шкуру медвежью. Увидев это, со страшным криком низвергся с тына Арбр. Тяжко пал он на Гибу, терзая его когтями и зубами. Сплелись два вутьи, как два лютых зверя. И отступили от сражающихся вандалы, чтя Вотана. Кричал, рычал и смеялся от радости Гиба, медвежью шкуру и Арбра терзая, ибо, видать, впервые равного себе встретил. И оторвал он Арбру ухо. Арбр же перегрыз ему горло. Тут воины Алариха возвеселились и устремились на врага, прыгая с тына. И сеча была кровавая, и одолели вандалов. Что до Сигисбарна, то недолго сокрушался он о сыне своем и скоро встретился с ним в чертогах Вотана. Ибо Рагнарис, метко метнув фрамею, насмерть Сигисбарна поразил. Из тех, кто с Сигисбарном к стенам бурга пришел, ни один в живых не остался. Эту-то сечу и вспоминал наш дедушка Рагнарис, когда сетовал, что мир испортился и говорил, что в былые времена воины не добычей и барахлом похвалялись, а славой воинской. И ничего, кроме славы, в битвах и походах добыть себе было невозможно, ибо враг был столь же наг и суров, сколь и воины готские. Когда сеча закончилась и последнего врага добили, Арбра хватились. И увидели Арбра подле телы Гибы, рыдающего. Сперва думали, что по славному Гибе рыдает вутья, но нет! Клочья шкуры медвежьей, Гибой изодранной, в руках баюкал и плакал над ними, как дитя по матери. С тем и оставили Арбра, ибо близко подходить к нему опасались. Зарычал Арбр, когда людей увидел. А когда оттащили от него тело Гибы, за цепь издалека потянув, не заметил этого Арбр. Цепи с тела вутьи страшного повелел Аларих снять. И стали цепи эти достоянием всей дружины: на этих цепях теперь котел с варевом для всей дружины вешали над очагом. И все, кто в дружине был, эти цепи видели. В этом месте рассказа хродомерова дядя Агигульф ликом затуманился и головой покивал. Видел и не раз эти исполинские цепи, только, видать, не знал прежде, откуда они происходят. А наутро исчез Арбр. Весь бург вверх дном перевернул Аларих — нет Арбра! И тосковал по нему Аларих, и ничто не могло его в печали этой утешить. После той великой битвы Рагнарис, отец нашего дедушки Рагнариса женить сына своего надумал. И для той цели из бурга ему велел домой явиться. Повиновался отцу своему Рагнарис и Алариха оставил. Братьев у Рагнариса не было, одни только сестры, поэтому так пекся отец его о том, чтобы род свой славный продолжить. Долго искал ему невесту, пока не сыскал девушку рода доброго, именем Мидьо, вторая дочь Кунимунда. Из того села она была, которое незадолго до смерти Алариха аланы дотла спалили, народ же тамошний угнали, а куда — неведомо. Когда потом аланы вернулись и наши готы торговлю с ними вели, то о пленных из того села спрашивали. Хотели родичей своих выкупить. Но то были другие аланы и ничего о селе сожженном не ведали. А может, только вид делали, что ничего не знают, а сами знали, да говорить не хотели. Кто их, аланов, разберет, все как один на конях да в полушубках. Но то все потом случилось. А тогда род Кунимунда был не менее славен, чем род Рагнариса. И оттого охотно отдали за Рагнариса свою дочь Мидьо. Долго возили из села в село взаимные дары, стремясь на горшок ответить горшком и на холст холстом же в грязь лицом не ударить. И то сказать, знатные то были подарки. К Рагнарису отошли две козы, гривна золотая, горшков дюжина, два больших медных кувшина, шуба, холста на пять одежд, два пояса, правда, с пряжками ношеными, и меч — в сечах великих иззубренный донельзя, но его перековать можно было. И много иных даров, всего не упомнишь. Одни дары для хозяйства необходимые, другие же служили к чести. Несколько дней свадьбу гуляли и несколько человек упились до смерти. Ибо в прежние времена и веселье было богатырское, пили себя не жалеючи. Не то что ныне — полкувшина выпьют, треть сблюют. В ту пору о себе так не пеклись. Хродомер же дружкой жениха на свадьбе той был. Пир свадебный еще окончиться не успел, как уже омрачился дружка Хродомер, для себя недоброе во всем этом деле усматривая. И уже тогда тоска его одолела. Ибо понимал Хродомер: подвиги, что на пиру этом богатырском они с Рагнарисом совместно совершали, последними для них были. Не быть больше Рагнарису товарищем Хродомера в потехах богатырских, не портить рабынь им отцовских да соседских, не веселиться на молодеческий лад по всей округе. Все это в прошлом, ибо ныне женился Рагнарис и иные заботы отяготят его. Хродомер же один остается. Пир же свадебный Хродомер с удовольствием расписывал в рассказе своем. Мол, такова была богатырская мощь того пира, что силы людей будто бы удесятерялись. Коров и свиней столько съедено было, сколько аланы по осени на зимнее становище перегоняют. Оленятины же такое количество нажарили, что и несколько лет спустя возле того села оленя в лесу и не увидишь. А уж как ели! На одном, помнится Хродомеру, рубаха была из двух шкур сшитая, бычьей жилой стянутая, — так лопнула та бычья жила, столь крепко набил себе живот тот богатырь. Пива же столько было, что один раб помер от разрыва пупа, покуда корчаги с питьем таскал. И такое густое, что собака крупная, в пиво упавши, не тонула, на поверхности плавала. А уж брага какая была! Пока варили эту брагу, птицы, если доведется над котлом пролететь, валились с небес замертво. И все блохи, что в соломе водились в изобилии, после того пира повымирали и долго еще хозяев беспокоить не смели. Под стать раздолью и гости. В те времена люди вообще крупнее были. Балки в доме из столетнего дуба срублены — так ломали эти балки, разгулявшись, будто соломинки. Одним ударом кулака столы пополам переламывали. Такова была сила людей в те времена. И пир завершился лишь тогда, когда ломать в доме молодых уже стало нечего. Что нынешние, Агигульф да Валамир, сетовал рассказывая Хродомер и губами жевал неодобрительно. Их потехи да удаль рядом с теми потехами и той удалью, что в пору молодости Хродомера и Рагнариса души воинов тешили, — все равно что возня мальцов трехлетних в луже против сечи богатырской. А как кончился свадебный пир, навалилась на Хродомера черная тоска. Ибо зима близилась. Мидьо вскорости понесла, и Рагнарис дом обустраивать стал, а прежнее их с Хродомером веселье позабыл. Зима была тоскливая да вьюжная. Едва до весны дотянул, чуть не помер Хродомер. Ибо сердце воина потехой сыто. А как лед стаял и ручьи побежали, беспокойство душой Хродомера овладело. И был ему глас богов. И сказал этот глас Хродомеру, когда приблизился он к богам, священного напитка вкусив, чтобы уходил с прежнего места и в ином месте жилище ставил. И с того нового жилища великие дела пойдут. Так глас богов Хродомеру сказал. Но не поверил сперва Хродомер. Настала уже весна и зацвели яблони, когда бродил в тоске лютой молодой Хродомер по селу, будто медведь-шатун. И злоба одолевала его. И разбегались люди, когда на улицу выходил — так свиреп был в печали своей Хродомер, когда молод был и полон сил. В такой неурочный час попалась на глаза ему одна рабыня. И взял ее за косу и утащил в сарай, будто волк, добычу пожирающий. Грозно рычал над ней Хродомер-удалец, и не смела ему слова супротив сказать. После же вдруг померещилось Хродомеру, будто не девка-рабыня то вовсе была, а иная какая-то женщина, вся в сиянии и в поясе предивном. И понял тогда Хродомер, что Фрея то была. И сказала Фрея Хродомеру: уходить, мол, Хродомер тебе теперь из села надо. И не мешкая. Ступай же, Хродомер, как можно быстрее, ибо такова воля богов. В противном же случае гнев мой тебя постигнет и бесплоден будешь, как кустарник сухостойный. Ужас обуял Хродомера и прочь от сияющего лика Фреи бежал он. Тут дядя Агигульф спросил Хродомера: — А что Одвульф брехал, как из ТОГО села вернулся, будто ты наложницу отцовскую попортил и ублюдка ей сделал и оттого, мол, отец тебя из дому выгнал? Хродомер отвечал, что Одвульф на то и дурак, чтобы глупости брехать без всякого понятия. Боги хотели, чтобы он, Хродомер, из родного села ушел и новое село основал, и волю свою посредством Фреи изъявили. А дабы и прочие в селе ему, Хродомеру, помех не чинили, и в первую очередь — дабы отец властью своей его не удержал, боги на все село морок навели и враждебность к нему, Хродомеру, в сердцах сельчан возбудили. Вот и почудилось им невесть что. Что до наложницы той, то глаза бы Хродомеровы на ту наложницу не глядели, такая вредина да страхолюдина. Да и старая. Сказав то, замолчал Хродомер и долго так молчал, неподвижно в землю глядя. Мы уж думали, что, притомившись, заснул Хродомер. Но неожиданно снова он заговорил. И бежал Хродомер по сельской улице прочь от сияющего лика Фреи, спотыкаясь и поминутно на плетни заваливаясь, столь велик был его ужас. Совсем уже к дому своему подбежал, как услышал призывное ржанье конское. И узнал голос своего боевого коня. Рокс было его имя. И не пошел в дом Хродомер, а пошел к своему коню Роксу. Тут снова воля богов была ему явлена. Ибо стоял конь Рокс уже взнузданный. Рядом же бурдюки со священным напитком богов, брагой, обнаружил Хродомер, усмотрев и в этом добрый знак. Вошел тогда Хродомер в дом. Там же все спали непробудно — не иначе, боги сон на них навели. Хоть и не удалось Хродомеру по дому бесшумно пробраться — за оружием своим шел Хродомер — и не раз и не два ронял он то щит, то меч, то шлем, но не проснулся никто из домашних и беспрепятственно выбрался Хродомер из духоты родного дома. Конь же непрестанно ржал, призывая в дорогу. Стал Хродомер подпругу подтягивать, но конь всячески препятствовал ему в том: то укусить норовил, то лягнуть, то брюхо нарочно надувал. И внял Хродомер коню своему Роксу: приторочил бурдюки и повел коня в поводу. Так пределы родного села покинул, ни с кем не простившись. Ибо того требовали боги. Потому ушел из-под родительского крова без сожаления. Лишь проходя мимо того дома, где друг его Рагнарис с женой молодой Мидьо почивали, не смог удержаться от слез Хродомер. И понял тогда и на всю жизнь запомнил крепко, что человек — лишь жалкая игрушка в железных руках богов, что бы там годья Винитар ни говорил. Долго странствовал Хродомер; сколько — сказать не может, ибо за луной не следил и дней не примечал. Ночевал на земле, как дикий зверь; питался лишь брагой, священным напитком богов. И кружил по земле. Одиноко было Хродомеру. Такое лютое одиночество снедало Хродомера, что порой часами сидел на земле, голову обхватив, и кричал, Фрею призывая. Когда за предпоследний бурдюк взялся и опустошил его наполовину, стали ему, наконец, являться боги. Кто-то из богов ходил теперь рядом и разговаривал с ним непрестанно. И не было уже столь одиноко Хродомеру. Великие смыслы открывались ему, ибо говорил тот голос обо всем, что человеку знать надобно. И даже свыше того. И кабы запомнил тогда Хродомер все, что говорилось ему богами, то быть бы ему величайшим мудрецом на земле. Уже и тогда чувствовал Хродомер, что старейшины, бывшие тогда в его родном селе в почете и уважении, и в подметки ему, Хродомеру, не годятся. Ибо явственно различал теперь их скудоумие и слепоту. Столь же явственно, сколь и ныне, на склоне лет, видит. Тот же бог, что с Хродомером по тяжкой его дороге рядом шел и из одного бурдюка с ним пил, все не умолкал, новую и новую мудрость изрыгая. И гнулся Хродомер под ношей этой мудрости, для человека едва ли посильной. Так изнемогая, взмолился, наконец, Хродомер тому богу: «Отпусти меня!» Но не отпускал его бог, ибо не исполнил еще Хродомер его воли. Увидев реку, понял Хродомер, какова воля этого бога. Засмеялся от радости, ибо легко ему стало. Снял он с коня седло и узду и прогнал коня Рокса прочь от себя. Не хотел уходить конь. Но тот, кто вместе с Хродомером шел, на коня вскочил и сказал Хродомеру: «Ты теперь, Хродомер, знаешь, что тебе делать; мудростью же я одарил тебя свыше всякой меры». И ускакал на коне хродомеровом, весело смеясь. Хродомера будто отпустило что-то. Пал он на берегу, как подкошенный, и заснул мертвым сном. Недолго длился сон этот. Пробудился вдруг он разом и на ноги вскочил. Стал оглядываться по сторонам: где же конь Рокс? Заметался туда-сюда. Про реку, что рядом протекала, позабыл и с обрыва внезапно сверзился. В реку упав, сдался Хродомер и бунтовать против воли богов оставил. И понесла его река; Хродомер же забылся. Очнулся Хродомер от того, что река его в берег головой ударила. Выбрался Хродомер на берег. Увидев же следы кострища на том берегу, понял Хродомер, что место это обжитое и людьми обогретое. Голос же сказал Хродомеру: «Здесь жить будешь». И предрек ему, Хродомеру, славу великого старейшины, если селу основание положит. Огляделся Хродомер и понял, что наг, как младенец новорожденный. Ничего при нем более не оставалось: конь Рокс, бурдюк с брагой недопитой (половина оставалась), меч, щит — все сгинуло, один лишь нож на поясе остался, да шлем на голове. Этим-то ножом, славя богов, стал Хродомер землянку возле кострища копать. Хотел сперва землянку копать, как отцами и дедами заповедано. Чтобы сперва яму выкопать, для тела просторную, затем стены земляные ивовым плетением забрать и глиной замазать, чтобы земля не осыпалась, сверху же бревенчатый накат соорудить и землею его засыпать — для тепла. И место уже Хродомер присмотрел. Однако тот, кто с Хродомером и прежде был, кто коня Рокса увел, а теперь вернулся, Хродомера от замысла его отвадил. И так ему сказал, что, мол, ушел ты из села, как зверь, и жить тебе нынче, как зверю, и потому иначе жилище копай. И косогор указал ему глинистый. В склоне того косогора и велел рыть себе нору. И стал Хродомер рыть себе нору. И так думал Хродомер: если Арбр в образе зверя угоден богам, то и он, Хродомер, в зверином обличии богам угоден. Ножом рыхлил, руками выгребал. Как прежде в веселье себя не щадил, так теперь не жалел себя в работе. Все оттого, сказал Хродомер, что в те времена не принято было, чтобы воин над собою трясся. Дни сменялись ночами. После ночей снова восходило солнце. Одни дни были солнечными, другие пасмурными. Голоса богов звучали теперь редко. И все больше о делах с Хродомером говорили: здесь, мол, так лучше землю выбирать, а здесь — иным способом. Слушаясь некоего божества, выкопал Хродомер себе землянку, хотя прежде такой работы делать ему еще не приходилось. Хродомер добавил, что следы этой землянки до сих пор за его домом видны. Дядя Агигульф тут заметил удивленно, что яму ту всю жизнь за барсучью нору почитал и никогда не подозревал в ней человечьего обиталища. На это Хродомер пояснил, что землянка с годами просела и осыпалась и через то уменьшилась, а в иные годы была просторна, как алариховы хоромы, и столь же крепка. И в землянке этой не только Хродомеру место находилось, но и божеству, которое во всем ему помогало, покуда копал. Оно конечно тесновато было с божеством вдвоем в землянке сидеть, но все равно кое-как поворачивались. Тем паче, что спал Хродомер в землянке своей все-таки один. Божество где-то в ином месте голову преклоняло. А где — то Хродомеру неведомо. Божество землю вместе с Хродомером не копало, но давало советы. И всегда это были к месту советы, дельные. Лишь один раз, когда крепость землянки испытывали, божество в землянке осталось, а Хродомера на крышу послало, прыгать. В первый раз обрушилась крыша, и строго наказало божество Хродомера за нерадивость. Зато уж второй раз выдержала. И опять-таки, продолжал рассуждать Хродомер, когда впоследствии Рагнарис появился (а что Хродомер, что Рагнарис — оба в плечах были широки и телом статны), так оба в землянке помещались. Иной раз и Мидьо ночевать пускали, когда дождь был. Но Рагнарис — тот тоже сразу землянку рыть начал. Но о том, как Рагнарис в село хродомерово пришел, сказ особый. Когда же закончил копать землянку Хродомер, то божество, которое неотлучно при нем находилось, покуда длилась та работа, покинуло его. И внезапно покинуло. Ибо вдруг ощутил простор в землянке Хродомер. И только когда готова была землянка, отправился богопослушный Хродомер осматривать место, куда привели его боги. Увидел он, что место это для жилья весьма непригодное. А кострище, что подле землянки было, либо охотники какие-то жгли, либо скамары, на ночь здесь остановившиеся. Однако недаром отяготил ум свой новой, сверхчеловеческой мудростью Хродомер. Ибо постиг, что божество, с ним неотлучно находившееся, был никто иной, как Локи. Но и Локи иной раз ко благу хитрые сети свои плетет. После же понял Хродомер, что падение в реку с обрыва на самом деле чудом было. Впоследствии прошел он вверх по течению, к тем местам, откуда его водой принесло, и увидел, что река вытекает из болот и никакого обрыва там в помине нет ни по одному из берегов. Да и идти до этих болот совсем недолго; плыл же Хродомер по реке несколько дней. Дивно это. И когда в капище жрецам об этом рассказал, то согласились с ним жрецы: воистину, дивно это. С другой стороны, если уйти на пару дней вниз по течению, то обрывы там часты. Возможно, стало быть, что Хродомер вверх по течению плыл. А это уж воистину чудо и воля богов явлена здесь. Ну да не умом человеческим планы Локи постигать. Так прошептал Хродомер. И видно было, что мысль эта постоянно к нему возвращается. Когда божество оставило Хродомера, понял он, что настало время жить в одиночестве и постигать все, что с ним случилось. И жил Хродомер один, и постиг вполне. Покуда лето стояло, питался кореньями, ягодами да птицей и мелким зверьем, какое ловил в травяные силки. И поначалу не горевал Хродомер, но после думы одолевать его стали. И первая дума была о женщине. Ибо начал уже задумываться о своем будущем роде Хродомер. И вот однажды сидел он на берегу реки, погруженный в размышления. Что в голове не помещалось, то палочкой на песке рисовал, чтобы сподручнее было. Размышления же о том шли, как станет Хродомер старейшиной в селе богатом и процветающем. И нарисовал на песке воина, рядом с ним женщину с ребенком, потом коня и скарб домашний, — как сейчас видит Хродомер этот рисунок на сыром песке, — вот тут-то услыхал он женский голос. Бранила женщина кого-то на чем свет стоит и при том имя хродомерово поминала. Удивленный, поднял Хродомер голову и увидел, что по берегу прямо к нему направляются воин, женщина и конь, — будто ожил тот рисунок. Только ребенка с ними не было; но когда приблизились, разглядел Хродомер, что женщина уже на сносях. И не хотел сперва Хродомер верить тому, что его глазам предстало; но воин все сомнения его рассеял. Еще издали побросал весь скарб, который на себе нес, и заревел радостно: «Хродомер!» То был Рагнарис, а женщина — его жена Мидьо. И обнялись они, как братья, после долгой разлуки; потом в траву повалились и шутейно бороться стали, едва Рагнарису нос при том не сломав; а после, обессилев, зарыдали оба — так были счастливы. Ибо Хродомер никого не желал увидеть здесь, в новом, богами благословленном селе, так сильно, как Рагнариса, друга своего. И возблагодарил Хродомер хитроумного Локи, который все так ловко устроил, что наилучший товарищ вторым старейшиной в новом селе сделался. Ибо кто, как не Локи, привел сюда Рагнариса с молодой женой? Рагнарис же, опередив хвалу богам, сказал Хродомеру: — Охотники сказывали, что ты на этом берегу нору себе выкопал… Вот и подался к тебе. И обида залегла в сердце хродомеровом. Сказал нам Хродомер: — Вот то, о чем вы знаете. Не могли мы с Рагнарисом друг без друга прожить; словами же то и дело друг друга больно ранили. Но отринул глупую обиду Хродомер и затоптал ее, будто огонек, не допустив пожара. Другу своему Рагнарису не нарадуясь, ввел его в дом свой и угостил всем, чем богат был. И поучать стал, как надлежит домы строить. И той мудростью щедро делился, какую от богов за время странствия почерпнул. После того, как Рагнарис и жена его насытились, рассказал Рагнарис другу своему, почему село родное покинул. Когда Хродомера в селе не стало, Мидьо же брюхатая ходила, начал Рагнарис тоской изводиться да скукой маяться, ибо привык в дружине у Алариха к жизни иной. И вот был в селе один воин — имени его Хродомер уже не помнит. С ним-то Рагнарис и бражничал однажды, старые подвиги вспоминая и о новых мечтая. И так вдруг люб стал Рагнарису тот воин, что воспылал Рагнарис к нему душой и страстно захотел с ним породниться, для чего и задумал отдать ему в жены свою сестру. Воин же тот тоже вдруг полюбил Рагнариса и открыл ему душу. Жены у него не было, и рабыни никакой не было. И потому с охотой согласился он взять в жены сестру Рагнариса. У Рагнариса было три сестры; две из них уже имели мужей и те мужья не отпустили бы их замуж за того воина. Младшая же была рождена от наложницы и мужа пока не имела. Однако пуще других была она люба Рагнарису, отцу Рагнариса. И понимал ваш дедушка Рагнарис, продолжал Хродомер, что не согласится его отец нипочем отдать младшую дочь за этого воина. Ибо не было у того ни кола ни двора, а жил тем, что брал в набегах. Рагнарису же люб он был удалью. И хоть понимал Рагнарис, что отец младшую дочь за такого замуж не выдаст, но ничего поделать с собой не мог: очень уж люб был ему в тот вечер этот воин. Сердцем Рагнарис всегда был отважен, умом же смекалист. Вот и придумал он, как следует им поступить. Решено было, что отправится Рагнарис сейчас же к отцу своему, Рагнарису, и скажет ему — проиграл сестру тому воину в кости. Воин же подтвердить это должен перед старейшинами, если до этого дело дойдет. Воин, не желая друга своего Рагнариса в таком опасном деле одного оставлять, сказал, что вместе с ним к отцу его пойдет. Вот и отправились они вдвоем к отцу. Того же дома не оказалось. Он к Валии пошел. Тот Валия сейчас у них в селе старейшиной. Отец Рагнариса с Валией о делах толковали, ибо недалека была жатва. Решили тогда Рагнарис и друг его к Валии идти, чтобы решить сватовство не откладывая. И так радостно им было оттого, что так хорошо все придумалось, что обнялись и громко песни пели, все село услаждая. Придя к Валии, стали громко отца Рагнариса выкликать. Мол, дело важное есть! Вышел к ним отец Рагнариса. И Валия вышел. И объяснил им Рагнарис, поддерживаемый другом, ибо чувства обуревали его сверх всякой возможности и с ног валили, что так, мол, и так: проиграл младшую сестру в кости этому славному воину и теперь надлежит отдать ее ему в жены. И зовет в свидетели Валию как мужа, известного своей рассудительностью, мудростью и жизненным опытом. Воин же, Рагнариса поддерживая, подивился складности речей своего друга. Ибо сам лишь песню продолжал громко петь и от радости смеяться. Неукротим и страшен в гневе был отец Рагнариса. Вспыхивал, как сухой валежник. В расправе же бывал крут. И убил бы он и сына своего и воина того, если бы Валия не удержал руки карающей. Валия сказал, что старейшинам дело это решать; убивать же на своей земле не позволит. Молодой Рагнарис и тот воин увидели, что отец не желает взаимную их приязнь родством скрепить. И отступили они и прочь пошли со двора Валии, друг друга братски поддерживая. По дороге же ссора между ними вдруг вышла. Ибо понял тот воин, что отказали ему в родстве. И обида вошла в его сердце. Стал он в трусости упрекать Рагнариса и отца его поносить поносными словами. Так глубоко уязвила его обида. И Рагнариса в нарушении клятвы на все село винил, крича, что проигрыша отдавать не хочет. Ибо уверовал вдруг твердо, что и вправду проигрался ему Рагнарис в кости. И не знал Рагнарис, что возразить, ибо чувствовал правоту упреков того воина. Горе страшное душу его разъедало, ибо понял Рагнарис: не желает отец укрепления их рода и не хочет принять столь великого богатыря, каким мнился ему тот воин. И сына своего единокровного отверг, как раба распоследнего, разумным словам его не внемля. Сразило горе то Рагнариса. Громко стеная, пал он оземь и головой бился. Воин же тот, от своей обиды шатаясь, в дом свой удалился. Так лежал Рагнарис, пока не услышал, как отец его на подворье у Валии ревет. Знал Рагнарис, что долго еще отцу его реветь — трудно отходил от гнева. Недаром Рагнарис в дружине Алариха одним из лучших был. Дерзкий замысел в голове у него родился. Увидел Рагнарис, как можно обиду, другу нанесенную, искупить. Решил Рагнарис самолично сестру свою замуж выдать. Покуда отец у Валии бушевал, в дом свой прокрался, сестру за руку взял и силком к тому воину свел. А что кричала и отбивалась, так потому, что глупа и счастья своего не понимала. Воин же тот, когда Рагнарис с сестрой к нему в дом пришли, спал, обиды не вынеся. И разбудил его Рагнарис, после же уложил девицу к нему на ложе и повелел им жить в согласии и любви. С тем ушел и сел под дверью караулить. И сон сморил Рагнариса. Когда проснулся, над ним отец стоял и еще несколько воинов (они отца за руки держали), а сестра младшая кричала: — Он там, в доме спит, пьяный! Схватили тут Рагнариса и друга его сонного из дома выволокли, бить хотели смертным боем за бесчестие. Однако сестра Рагнариса сказала, что так было: едва лишь Рагнарис из дома вышел, уснул. Выйти хотела, но к двери с наружной стороны Рагнарис привалился. Но потом Рагнарис во сне от двери отвалился, и сумела она незаметно выбраться. Никакого же бесчестия над ней сотворено не было, ибо были оба друга мертвецки пьяны и спали непробудно. И глядя на друга рагнарисова, никто бы в этом не усомнился. На тинге старейшины приняли суровое и несправедливое решение Рагнариса и воина того изгнать из села. И сказал нам, рассказывая, Хродомер: вот, мол, какие в прежние времена забавы были — буйные да добрые, ибо до бесчестия не дошло. И в иных случаях тоже никогда не доходило. А нравы были строгими и суровыми — не остановился отец Рагнариса перед тем, чтобы сына своего единственного из села изгнать — так о чести своей пекся. На следующее утро ушел Рагнарис из села, взяв Мидьо, жену свою, коня и из скарба домашнего самое необходимое. И оружие взял, доблестью в походах добытое. Отцовского же не взял ничего. Лучшего своего копья не пожалел — проходя мимо, с силой всадил в дверной косяк дома Валии. Ибо более всех на Валию был зол. Идти же Рагнарис решил не в бург, а к другу своему Хродомеру, ибо охотники из села сказывали, будто бы в дне пути видали нору, а в норе дикий мужик сидит и сам с собою бормочет, людей не видя. И обличьем тот дикий мужик, вроде бы, с Хродомером сходен. И решил Рагнарис друга своего Хродомера, если тот в плачевное состояние впал, забрать из норы и в бург идти вчетвером. Ибо воин тот тоже с Рагнарисом и Мидьо в бург идти захотел. Как и Рагнарис, хлебнул он жизни дружинной, и люба была ему та жизнь. Но где-то на середине пути тот воин потерялся. И добавил Хродомер, что несколько лет расстраивался Рагнарис и жалел об утрате того воина — больно уж богатырского нрава был человек. Тут Хродомер поглядел на нас и так сказал: мол, Локи, отец раздоров, так искусно вражду между Рагнарисом, родителем его и тем воином посеял, дабы Рагнариса из прежнего села вызволить и на новое место посадить. Так он, Хродомер, считает. Когда Рагнарис с женой своей Мидьо к Хродомеру пришли, солнце уже на зиму поворачивало. Хотел Рагнарис Хродомера с собой в бург забрать, но не удалось ему склонить к тому Хродомера. Хродомер же другу своему Рагнарису обо всех чудесах, с ним в пути бывших, поведал, и о знаках великих, что ему явлены были. И уверовал в них Рагнарис. И потому в селе новом остался. Однако ж села тогда еще не было. Лишь нора хродомерова одна была. И по совету друга, стал Рагнарис тоже себе землянку копать. Рагнарис и в те годы был строптив и неуступчив и все делал не так, как Хродомер ему советовал, и землянку не поблизости от хродомеровой, а поодаль выкопал. И не так, как Хродомер, — по-своему сделал, по-дедовски, прежним обычаем. Но Хродомер, преисполненный божественной премудрости, друга своего оставлять не хотел и потому пособлял ему во время копания в точности так, как некогда ему самому благосклонное божество пособляло. То есть рядом пребывал неотлучно и советы давал: тут, мол, землю так вынимать надобно, а здесь — иным совершенно образом. Но и в этом случае не всегда слушал доброго совета Рагнарис. Через что немало ссор между друзьями выходило. Вечерами, от трудов отдыхая, о многом без устали говорили. Ибо обоим быть старейшинами в новом селе, когда поднимется, и решать множество вопросов. Все это требовало обсуждения. И мудро решали Хродомер и Рагнарис, хотя не во всем друг с другом были согласны. В одном лишь были единодушны: надо дома ставить. Без домов — какое село? Так, ласточкино гнездовье в обрыве. Нет, в норах одних только жить не годится. Чтобы взаправду старейшинами стать и великое село основать, родину воинов, необходимо длинные дома поставить, разделив их на три части, согласно обычаю. Тогда только и будет у них настоящее село. Если же дома не ставить, в бург придется уходить и в бурге жить. А тогда, спрашивается, зачем и зиму в новом месте зимовать, в норах бедствия холодного времени претерпевать? Нет, решили Хродомер и Рагнарис, надо длинные дома ставить и в длинных домах жить. А в бург уходить не надо. Ибо как место это покинуть? Вон какое изобильное место. И зверя дикого прямо в селе, на главной улице, можно бить. Такое это было в те дни изобильное место. (Нынче все не так.) И дали великую клятву друг другу Хродомер с Рагнарисом — не покидать вовек этого места. Воистину, на таком месте богатыри рождаться и возрастать будут. И говоря о том, хлопал Рагнарис жену свою Мидьо по ее плодоносному животу, отчего ругалась Мидьо на чем свет стоит. Но воины на то внимания не обращали, ибо великое провидели, а женская ругань им была как чириканье неразумной птахи. И решили Рагнарис с Хродомером против холодов оборону на этом благодатном месте держать. На следующее лето длинные дома ставить; зимой же лес для того заготовить. Ибо росло на этом благодатном месте несколько деревьев, для строительства пригодных, но Рагнарис их все на накат землянки своей извел, как ни противился тому Хродомер. И больше леса, для строительства пригодного, вблизи того благодатного места не было. Но и тому радовались Хродомер и Рагнарис. Ибо воистину богатырское место для села выбрано было. Все великими трудами здесь давалось, даже самое простое. Листья желтеть уже начали, когда разродилась Мидьо сыном. Рагнарис хвастал этим без меры, заставив друга своего, Хродомера, в угрюмство впасть. Ибо невыносим был Рагнарис в те дни. Хродомеру же особенно нечем было хвастаться, ибо иссякли повести его о божестве и самая память о чудесном путешествии потускнела, как давно не чищеная медь. Браги же или пива, чтобы память омолодить, у них не было. После родов Мидьо ослабела. Хоть и были в те времена люди на диво крепки и могучи, но и тогда уже такое случалось, чтобы после родов слабели. А ослабела Мидьо оттого, что хлеба не было, ибо не водилось в новом селе зерна в тот первый год. И ребенок тоже был слабенький; кормилицы же в помощь Мидьо никакой не было. От таких хворей первое дело — медвежатина, дабы сила медвежья в немощное тело перешла. На счастье Рагнариса, в те времена возле села в изобилии бродили медведи. Вот пошли Рагнарис и Хродомер отважно и в неравном бою одолели зверя. Взяли же добычу там, где кузница нынче стоит. Когда возвратились с медвежьим мясом, Мидьо сказала им, что ребенок умер. Рагнарис и Хродомер проверили, не перепутала ли женщина, но ребенок точно был мертвый. И понял тогда Рагнарис, что вечно Арбр за ним по пятам идти будет, покуда живы оба они. К добру ли, к несчастью ли — судьба ему Арбра снова встретить. Не человечьими путями Арбр ходит, не человеку постичь, что на уме у мудро-безумного вутьи. Говорили о том Хродомер и Рагнарис, и так Хродомер другу молвил: «Он убьет тебя так же, как первенца взял твоего в обмен на медведя». Ибо знали оба они, что братьями были медведи для Арбра. Еще раз родилась и была съедена волком луна. Жили втроем они в норе и землянке на берегу быстрой реки, в которой и рыба почти не водилась. Листва же вокруг все желтела и желтела и уж падать начала. Первый ребенок родился и умер в этой земле и не уйти уж им было из этой земли. Здесь навеки осели, так стало им внятно. И приходили к землянкам олени. И убивали оленей Хродомер и Рагнарис, и ели. И кабаны приходили к землянкам из рощи, где лакомились желудями от дуба. И убивали и кабанов Хродомер и Рагнарис, и ели. И прочих зверей, что к землянкам села приходили, истребляли храбрейшие Хродомер и Рагнарис, и тем были живы. Хлеба же вовсе они не имели. Ивы прибрежные украсились черепами и клыками и кости повсюду лежали. И вязы украсились тоже. Всяк, кто пришел бы сюда, сразу увидел: здесь жилище героев и горе тому, кто обидеть героев посмеет. И вот, когда потянулись на полдень перелетные птицы, нежданно сюда на охоту явился Аларих-герой с дружиной своей. На самом же деле Аларих прослышал, что в этих пустынных краях какие-то воины живут, силу копят, из земли ее черпая и кровью диких зверей запивая. Захотел посмотреть своими глазами, правда ли то, что люди об этом говорят. Потому и приехал. Несказанна была радость Алариха, когда узнал он Хродомера с Рагнарисом, ибо обоих почитал за пропавших. Заключил их в объятия и в дома их входил и ел с ними. И дружина аларихова тоже входила в дома Хродомера и Рагнариса. И трапеза общей была, но не в домах, а на берегу реки. Пируя и радуясь, указал Аларих на холм, что возвышался на другом берегу реки, и молвил: «Хочу, чтоб после смерти моей на этом холме курган мне насыпали и страву по мне справили. Лежать хочу в этом месте благодатном, против села, где от души меня потешили славные воины Хродомер и Рагнарис. Ибо давно я от души не веселился и не радовался так, как в этот день, когда нашел вас и дома ваши. Все мне любо здесь. И деревья, клыками и черепами увешанные. И охота обильная, в чем из года в год убеждаюсь по осени. Да и край этот — сердцевина тех земель, где народ наш ныне сидит.» Когда же Хродомер и Рагнарис обо всех чудесах ему поведали, какие с ними в этих местах случились, еще больше возвеселился душой Аларих. И укрепился в решении на этом холме последний приют свой обрести, когда настанет время. Так оно и случилось, сказал Хродомер. И с того пира на берегу реки, в первый год жизни нашего села, началась великая любовь между Аларихом и новым селом. Ибо договор они заключили. И было новое село не как старые села, которые за каждую пару рук держались, так что приходилось Алариху каждого воина от старейшин и от земли чуть не волами оттаскивать, чтобы к войне приспособить. За это же новое село спокоен был Аларих, ибо старейшины здесь сами героями были, чему немало знаков повсюду оставили. И то верно, рассуждал Хродомер, в нашем селе рабов больше, чем в иных селах. А свободных воинов в нашем селе хлебом не корми — дай кровь пролить свою и чужую. И вспомнил тут Хродомер, как наш дядя Агигульф в поход идти хотел, а пахать не хотел, даже плакал. И это уважения достойно. Так сказал Хродомер. Дядя Агигульф на это заметил, что тогда, на пашне, Хродомер ему иное говорил. Но Хродомер так возразил, что на пашне было иное, а в теперешней беседе — иное. И тогда он для пользы говорил, а сейчас — для поучения и примера. Это, мол, различать должно. Так нам Хродомер сказал. Во время того же пира позвал их Аларих зиму в бурге провести, с тем, чтобы по стаянии снегов вновь на эти земли вернуться и дома строить. И предрек Аларих, что многие на это место с ними придут. Решено было до первого снега в новом селе оставаться и лес заготавливать для летнего строительства. И вот новое чудо явлено было, и стало ясно, что великий смысл в делах Хродомера и Рагнариса скрыт. Ибо вскоре после того, как побывал в их селе Аларих, из бурга Сейя третьим в новое село пришел. Сейя пришел с женой и двумя сыновьями и их женами, и привез с собой много припасов и трех коней привел. Так стал Сейя третьим старейшиной в новом селе. Больше же старейшин в селе не было. Все прочие уже старейшинами не становились, а просто садились на землю, где кому мило. Так обстояло поначалу. Первым же старейшиной был он, Хродомер, а Рагнарис был вторым. И когда чума была в селе, то боги, не желая ствол животворный от села рубить, лишь ветвями пожертвовали и род Сейи истребили, а роды Рагнариса и Хродомера оставили. Хотя по возрасту Сейя был старше всех. Прежде Сейя в другом селе жил, что на восход солнца от бурга. В том селе были свои старейшины, как и повсюду от века ведется. Но вдруг случился пожар великий, и сгорело село со старейшинами. Те же, кто не сгорели, новых старейшин выбрали. Но не сладилось у Сейи с новыми старейшинами и оттого ушел в бург с женой Аутильдой и сыновьями Вутерихом и Фредегастом и их женами, с треми конями и припасами немалыми. В бурге же проведал Сейя, что новое село на берегу реки строится и старейшинами там герои, что с богами разговаривают. Тосковал в бурге за тыном Сейя, ибо к простору привык, чтобы ничто глаз не застило. Оттого ушел из бурга Сейя и к новому селу прибился. Так втроем зимы дождались, а по зиме назад, в бург, подались. Зима в ратных потехах проходила. И снискали себе Хродомер и Рагнарис еще более великую славу своей силой и ловкостью и отвагой. А Сейя не снискал, ибо больше всего заботился о пахоте да севе. И не по душе было Алариху, что Сейя в новом селе сядет. Опасался Аларих, чтобы не стало это новое село на старые села похоже, откуда воинов в поход не докличешься. Но на Хродомера да Рагнариса глядя, радовался Аларих, и отпускала тревога сердце его. Зима миновала. Весной вернулись в село и зерно с собой привезли, чтобы сеять. Когда же прибыли, то увидел Хродомер еще один знак величия своего. Ибо в норе хродомеровой медведь перезимовал. Зверя уже не было, только шерсть медвежья лежала клочьями. И дивились на то Рагнарис, и Сейя, и сыновья Сейи, и жены их. Где дома ставить — то всю зиму решали, так и эдак судили, картинку складывали чашами, ножами да мослами обглоданными, и всякий пир тем непременно заканчивался, что уединялись трое героев и начинали мослы двигать и реку, пиво пролив, рисовать, крича при этом друг на друга преужасно — Рагнарис, Хродомер и Сейя с Вутерихом и Фредегастом, сынами его. И через то неоднократно в битву друг с другом вступали, ибо не соглашались друг с другом. Но после всегда мирились. И потехой эти битвы служили дружине, и любил Аларих смотреть на них. Иной раз Аларих нарочно разговор о расположении домов в новом селе заводил, чтобы доброй битвой насладиться. Когда лето настало, битвы позади остались; все уже было обговорено и решено. И стали они ставить дома. И поставили дома. А когда поставили дома, решили в домах богов поставить, как положено. И стали богов себе вырезать да вытесывать, кто как умел. И часто ходили теперь друг к другу в гости и на богов ревниво смотрели: у кого боги лучше получаются. Быстрее всех Сейя богов сделал, ибо сыновья ему помогали. У Рагнариса боги получались кряжистые, как сам Рагнарис; у Хродомера же наоборот — длинные да вытянутые. Зато у Хродомера более свирепы боги были и глядели строже. И завидовал Хродомеру Рагнарис, ибо у Рагнариса так выходило, будто боги кривобоки, а лики то на одну, то на другую сторону кривились. И пытался Рагнарис неумение свое тем скрыть, что вставлял в тела богов клыки волчьи да кабаньи. Вотан же был у Рагнариса с открытым ртом, будто застыл в крике. Зубы у Вотана получились крупные, как у коня, за что пенял ему Хродомер. И гневом Вотана грозил. Но потом по дружбе помог и то, что исправить надлежало, исправил. В те дни дух божества переполнял героев. Все им удавалось. И пришел жрец из капища. Дивно то было, ибо никто не призывал его. Первую жертву богам принес во всех трех домах. Но мало показалось то трем героям, ибо переполнял их в те дни дух Вотана. И подступил к жрецу Хродомер с просьбой великой: показать, как надлежит столб указательный поставить, дабы знать всегда сроки, когда солнце на зиму и на лето поворачивает, а когда день и ночь между собой сравниваются. Сказал жрец Хродомеру, чтобы возводил два столба, один выше другого, а когда настанет срок — из капища придет жрец и укажет, где на тех столбах каких богов вырезать. И показал место, куда столбы ставить: здесь, мол, один, а тут — иной. Научил, как правильно с солнцем сверяться, дабы ошибок не сделать. И велел еще заострить высокий столб. Сделал все Хродомер, как велено было. На высоком столбе вырезал он три мира и разукрасил все по своему разумению: великаншу Хель внизу, солнце наверху, а в среднем мире — себя, Рагнариса с Тарасмундом и Сейю с сыновьями. И крохотных Мидьо и Аутильду наметил: пусть уж будут. Увенчал же столб головой свирепого воина в шишаке, тоже все из дерева вырезано было. Глядел над вислыми усами сурово, и боялись его меньшие сыны Сейи и Тарасмунд. Рагнарис нарочно носил Тарасмунда к столбу, когда тот малышом был и хотел отец сынка своего потешить, и пугал всячески. И пугался Тарасмунд. Поставив этот заостренный столб, по слову жреца, поставил Хродомер и второй столб. Крепко, надежно поставил, едва ли не на треть в землю вогнал. Трижды за год приходил жрец из капища и отметины ставил на том столбе. И там, где пометил жрец, вырезал Фредегаст, сын Сейи трех божественных воинов с раскрытыми в крике ртами, будто исторгающими вопль священной радости. Столь прехитро сделано было, что тень от большого столба, как копье, заостренная, вонзалась в рот одному из богов, когда наступал его день. И в полдень того дня, когда солнце на зиму поворачивает, поражала тень-копье кричащего Локи, ибо настоял Хродомер на том, чтобы Локи непременно вырезать (благодарен был ему за помощь при строительстве землянки в первый год села). Весной и осенью тень поражала дивного и страшного воителя, у которого лик справа был мужской, а слева женский. И был тот лик справа выкрашен красным, а слева был черен. А когда год, войдя в сердце зимы, поворачивает к лету, принимает на себя тень-копье Вотан, венчающий столб. В этот-то день кузнец, сажей измазавшись, выходит из кузницы и в селе по дворам козлом скачет, неистово Вотана славя. В прежнем селе так было, и в бурге так заведено. И когда в новом селе кузнец появился, то тоже стал он так делать. Такие столбы везде люди нашего народа ставят у себя в селах и бургах. И вандалы ставят. И гепиды тоже. Великий ущерб терпят те, у кого такие столбы повалены — несчастьем ли, набегом ли вражеским. Ибо посредством копья, солнцем с неба метаемого, боги указывают людям, когда им сеять и когда жать. Ибо ведомо мудрым мужам, как надлежит луны считать, со столбом сверяясь. И добавил Хродомер, что в те времена все мудры были, не в пример нынешним, за которыми если не приглядишь, так зимой пахать начнут. Один Теодобад чего стоит — по весне в поход отправился! И долго ворчал еще Хродомер. Вспомнилось ему, как Винитар (он совсем недавно тогда уверовал в Бога Единого) мимо тех столбов ходя, как кот лесной, шипел — разве что спину не выгибал и шерсть дыбом на загривке не ставил. И то потому лишь, что не было у Винитара на загривке шерсти. А Тарасмунд сказал, что хорошо помнит он те столбы. И дядя Агигульф сказал, что столбы помнит. И даже Гизульф сказал, что помнит, как стояли те столбы. Ибо там сейчас тоже столбы есть, но они лежат, в землю ушли и мхом заросли. Перед тем, как в село чума пришла, разразилась гроза невиданная. И в высокий столб ударила молния, расщепив его. С того-то мгновения и начал портиться мир, сказал Хродомер. Седмицы с той грозы не прошло, как бык Агигульфа-соседа (держал тогда Агигульф, отец Фрумо, быка), в озорство войдя, загон сокрушил, на волю выскочил и оба столба повалил. И долго еще скакал, а за ним Агигульф-сосед гонялся. И хоть поклонялся Агигульф тогда уже Богу Единому, а богам отцовым не поклонялся, все же отдал он того быка старейшинам, а старейшины быка в капище свели. Винитар же радости своей не скрывал. Говорил, что это Бог Единый своей рукой поразил «мерзкие идолища» — так он священные столбы именовал у себя храме. Но до чумы немногие слушали Винитара. В тот год, когда сокрушены были священные столбы, пришел в наше село Князь Чума. Совсем закручинился Хродомер. Как вспомнил про столбы, так печаль охватила его сердце. Дивно хороши столбы те были, когда стояли. Украшены на радость богам и людям. И польза была от них великая. И гнев богов ясно по ним читался. Ибо если в свой день не посылало солнце луч свой на столбы, то понимали люди: гневается на них то божество, которое не пожелало с ними разговаривать. Ульф же сказал тут, что когда в вандальском селе жил, видел там не два столба, а четыре. Два еще дедовские были, старинные, а два — новые. И по-разному те столбы показывали, отчего немало споров и склок в селе вандальском чинилось. Все оттого, что старый столб глубже в землю ушел. Когда Ульф сказал про то Вильзису, отцу Велемуда, то чуть не съел его старый Вильзис, так прогневался. Хродомер, про вандалов услышав, бранился долго. И Ульфу досталось: как он мог с вандалами трех готских героев сравнивать, что бесстрашно выступили в путь и село основали на месте священном! Слыхал он, Хродомер, что у вандалов вообще так заведено: приходит жрец, ставит друг против друга двух вандальских старейшин и смотрит, как они друг на друга тень отбрасывают. Так вот и выбирают время для сева. Низкорослый старейшина попадется, так вообще по снегу рыхлить начинают. Про то Хродомеру еще Аларих рассказывал, а Алариху — отец его Ариарих. И все готские воины про то знают. А коли Ульф про то не знает, так то его, Ульфа, скорбь. И незачем Ульфу его, Хродомера, учить. Мал еще Ульф — учить его, Хродомера. А коли Ульф среди вандалов терся и мудрость среди них какую-то отыскал — то лишь о глупости ульфовой говорит. Помнит Хродомер, как кровавыми слезами умылся Рагнарис, когда вздумал в первый раз Ульфа, сынка своего, к сохе приставить. Едва сохи не лишился. Так усердствовал Ульф, где не надо, что чуть пашню из сердца земли не вырвал. Наслушался, видать, рассказов, как в былые времена герои у врагов своих голыми руками легкие из груди вырывали. Зато в те времена, когда Хродомер с Рагнарисом да с Сейей хозяйствовали, такого не случалось. Не припомнит Хродомер, чтобы во время пахоты пытались по дури своей до хеля пробороздиться да в хель провалиться. А вот Ульф пытался, видать. Да по Ульфу заметно, что рано или поздно, а своего достигнет и быть ему в хеле, если не угомонится. И долго не мог успокоиться Хродомер, все бранился, в непотребствах и озорствах Ульфа уличая. А что непотребства и озорства те старше меня и даже Гизульфа были — о том позабыл Хродомер. Еле успокоили Хродомера, пива ему поднесли. И продолжил сагу свою Хродомер. В те времена, когда мир молод был и еще далеко было до порчи мира, все иначе было. И сыновья почтительны были, а мужи — рачительны, на поле боя неистовы, в хозяйстве же трезвы да расчетливы. И оттого все у них спорилось. И столь рачительны хозяева в те, прежние времена были, сказал Хродомер, что все у них в руках так и горело: не только дома сумели поставить, но и новь поднять, так что были к зиме с хлебом. Вот каковы были. А Сейя — тот настолько рачителен был, что не только урожай собрал, но и двух сынов еще родил, близнецов, Авива и Арбогаста. Друг за другом из лона матери вышли, но друг на друга были не похожи. Авив с медведем обличьем был схож, а Арбогаст — с волком. Так Сейя говорил, сынами новорожденными гордясь. Чтобы от Сейи не отстать, Рагнарис тоже сына зачал по весне. И летом носила жена его Мидьо ребенка, поэтому от Мидьо пользы было мало. Двух лун не прошло с того дня, как солнце на лето поворачивает — и родился у Рагнариса второй сын, Тарасмунд. И жив остался, ибо сытно было в новом селе, не в пример первому году. Так, соревнуясь, родили детей в новом селе Рагнарис и Сейя. Зато Хродомеру в охотничьем промысле равных не было. Первым был он и на охоте, и на рыбалке — за рыбой на озеро ходил, страха не ведая. И неизменно удача была с Хродомером. Хродомер и зимой охотничьего дела не бросал и часто возвращался то с оленем подстреленным, то с лисой. Рагнарис лис не ел, говорил, не вандал, чтобы лисичьим мясом питаться. А он, Хродомер, иной раз ел. В мех лисий все село одел. По свежему снегу заметил как-то в лесу Хродомер следы. И не понравились ему эти следы. Ибо бродил кто-то вокруг села, но в село не заходил, а всякий раз поворачивал обратно в лес. Понятное дело, многим в округе ведомо было, что герои свое село на берегу поставили и жили в первозданной свирепости, по завещанию богов и в силу клятвы, Алариху данной во время памятного пира на берегу. Потому в село за безделкой просто так не ходили. Особенно зимой, когда лютость в героях возрастает от бескормицы. Но те следы в лес уходили и в чащобе терялись, а к жилью человеческому или к дороге не вели. Постоял над следами Хродомер, поразмыслил, после же снял след и в село его принес. Возле дома своего на снег возложил и стал прочих старейшин звать, чтобы все они на след поглядели и подумали — что бы он мог означать. Посмотрел Сейя и сказал: — Гепид. И Фредегаст, сын Сейи, посмотрел и тоже сказал: — Да, это гепид. Вутерих же долго в след всматривался, и нюхал его, чуть не лизал; после же сказал: — Вождь гепидский. Сейя, от глупости сыновней освирепев, как был, в рукавице с маху по шее его съездил. И сказал Вутерих, шею потирая: — Нет, то и впрямь гепид был. Рагнарис же согласился с ним: — Воистину гепид. Уж больно след большой. А Хродомер сказал Рагнарису: — Нет, это не гепид. Это Арбр вокруг села ходит, тебя, Рагнариса, убить ищет. Но повторил Рагнарис упрямо: — Нет же; вовсе нет. Это гепида след. Однако лицом Рагнарис помрачнел и с той поры смурен был. И ходить стал с оглядкой. Когда уже снег сошел, однажды утром увидел Рагнарис, что к косяку дверному белка весенняя, облезлая стрелой пригвождена. А хвоста у белки той не было. И без того знал Рагнарис, что прав был Хродомер, когда остерегал его насчет Арбра. Тут же и вовсе замрачнел. Два дня дома сидел Рагнарис, думал и с богами разговаривал. На третий день пошел Рагнарис к Хродомеру и так спросил: нравится ли тебе, Хродомер, жена моя Мидьо? Хродомер отвечал, что Мидьо женщина домовитая и собою не уродливая, а лоно у нее плодовитое — так чему тут не нравиться? Так осторожно сказал Хродомер, ибо не ведал еще, что на уме у Рагнариса, друга его. Рагнарис же в огонь глядел и молчал. И спросил Хродомер: ужели все силы свои растратил Рагнарис в потехах воинских, что Мидьо послала его к другу за просьбой подобной? Хлопнул друга своего по плечу и так молвил: ради дружбы их великой все сделает и в тайне сохранит. И поначалу ничего не потребует, а когда семь лет минет — пусть отдаст ему Рагнарис за услугу эту десятую долю урожая. И если дитя зачато будет, пусть это будет дитя Рагнариса. На то Рагнарис только одно и сказал: мол, жениться тебе пора, Хродомер. Но только попросил не жениться до той поры, покуда он, Рагнарис, дела одного не уладит. В лес Рагнарис собрался — Арбра искать. И если одна луна минет с тех пор, а он, Рагнарис, еще не вернется, то взял бы Хродомер себе в жены жену его Мидьо. И обещал перед богами Хродомер, что возьмет себе в жены жену Рагнариса Мидьо, когда Арбр Рагнариса убьет. И дом Рагнариса пусть тогда тоже к нему, Хродомеру, отойдет. На это Рагнарис согласился, прибавив, что после пусть дом этот будет Тарасмунду отдан. Чтобы Тарасмунд, когда вырастет, жил своей семьей. И на следующий день ушел Рагнарис в лес — Арбра искать. День был мглистый, дождливый. Взял с собой Рагнарис припасов на три дня. Ножом и рогатиной вооружен был. И вместо плаща шкуру медвежью надел Рагнарис, и удивило это Хродомера. Зачем было Рагнарису такой обузой плечи свои отягощать? Лучше бы еды побольше захватил. Смотрел ему вслед Хродомер, покуда не скрылся Рагнарис за пеленой дождя. И как ни были милы Хродомеру и дом рагнарисов, и жена его Мидьо, а пожалел он о друге своем и пожелал тому возвращения. Спустя годы не рассказывал уже Рагнарис никому того, что сразу после возвращения своего Хродомеру рассказал. И потому нам, родичам Рагнариса, история эта в первозданном ее виде неведома. Так говорил Рагнарис. В лес войдя, думал Рагнарис Арбра выследить и под укрытием шкуры медвежьей подкрасться к нему незаметно. Логово Арбра начал искать возле капища, ибо всегда жрецы привечали вутью. Логова арброва не нашел; зато отыскал самого Арбра. Да его и отыскивать не требовалось — вутья и не таился. Шел себе по лесу, будто пьяный. Весна ему хмелем в голову ударила. Рагнарис, таясь за деревьями, следом пошел. Не чуял запаха человечьего Арбр, ибо надежно укрывала Рагнариса шкура убитого им некогда медведя. Да и ветер в ту сторону дул, где Рагнарис таился. Скоро понял Рагнарис, куда Арбр направляется. Шел он на ту поляну, где впервые медведей встретил и где медведи за своего приняли Арбра. Знал Рагнарис от охотников, что на ту поляну приходят медведи спариваться, когда время их наступает. Но сейчас еще время это не наступило. И не понимал Рагнарис, зачем Арбр на поляну идет. Увидел на краю поляны Рагнарис огромное дерево, бурей поваленное. Могучие корни, вывороченные из земли, надежно укрыли Рагнариса, и схоронился он за их прикрытием. И за Арбром следить стал. Арбр же, в неистовом восторге, радостью преисполненный, на поляну выскочил и петь начал. Пел он без слов, крича и голову задирая, будто зверь. И кружился по поляне, покуда не упал. Упав же, стал биться, и обеспамятел. Замер Рагнарис, ибо увидел, как принимает в себя Арбр дух Вотана. И столь велик был дух Вотана, что мало было ему одного Арбра. Заполонил всю поляну и опалил Рагнариса. И закричал Рагнарис, Арбру подражая, по поляне кружиться стал в восторге и бешенстве, ногтями кору деревьев царапал и Вотана славил неистово. Так велика была его радость. Знал Рагнарис, что умрет сейчас, ибо дух Вотана разрывал его жалкую плоть. И желанной была Рагнарису эта смерть. Кружился вокруг лежащего на земле Арбра Рагнарис, крича, рыча и хрипя, песни распевая и рыча, как зверь. И мир несся мимо Рагнариса, обезумев. Наконец, семя теряя, закружился на месте Рагнарис, руки воздев и голову закинув. И солнце било в глаза сквозь ветви деревьем, будто лучами-мечами рубя. И сраженный пал Рагнарис рядом с Арбром на землю. Улыбка на лице Рагнариса застыла, а тела своего он не чувствовал вовсе. Когда же Рагнарис упал, лапа медвежья от шкуры Арбра по лицу когтями хлестнула. И очнулся Арбр, ноздри раздул, чуя запах медвежий. Заворчал ласково Арбр, руками к медвежьей шкуре потянулся. Рагнариса же будто и вовсе не видел, хотя лежал на шкуре Рагнарис и был теперь открыт. Лишь когда потянул на себя медвежью шкуру Арбр, встрепенулся Рагнарис. И изошел из Рагнариса священный восторг, и утратил он дух Вотана, снова став всего лишь Рагнарисом, сыном Рагнариса. И Арбра, ворчащего нежно, к себе подпустил поближе и с силой ножом его в сердце ударил. Пал Арбр навзничь, и шкура медвежья лапой его обняла. Прекрасен показался он мертвым Рагнарису. Лежал Арбр, и рот его был широко раскрыт, будто в крике любовном, и глаза распахнуты широко, будто бы небо хотел он глазами выпить. И наклонившись низко над другом убитым, слова любви говорить ему Рагнарис начал. И долго плел он песнь эту, нежно и страстно. Не было на земле женщины, способной слова такие из груди Рагнариса исторгнуть. Воистину, то песнь великой любви была. И вынул нож из арброва сердца Рагнарис и, песнь любви продолжая, голову ему отрезал. И почувствовал Рагнарис, что Вотан близко. И вновь стал дух Вотана сходить на Рагнариса. Руки свои в крови омочил и, смеясь, провел ладонями себя по лицу. После же голову Арбра за длинные волосы взял, прекрасное мертвое лицо его к себе обратил. И так, держа голову в руках, снова по поляне в пляс пустился и кружился и пел Рагнарис и неуязвим был для усталости. И вновь, как и в первый раз, солнце мечом его поразило. И снова пал Рагнарис и заснул. Долго спал он. Кровь Арбра на волосах его запеклась. И пришел на поляну жрец из капища малого и велел он Рагнарису следом за собою в капище идти. И тело Арбра повелел с собою взять. И шкуру медвежью взять. Сделал Рагнарис волокушу и выполнил все, что жрец повелел. В капище поведал Рагнарис жрецам обо всем, что случилось. Ибо тогда два жреца при малом капище обитали (в том самом, которое нынче разорили чужаки, пояснил Хродомер). Седмицу там пребывал Рагнарис. О том, что было в капище, никому никогда не рассказывал. Сказал только, что тела Арбра больше не видел. И шкуры не видел. И ножа своего не видел более, о чем жалел. Голову Арбра отнять у него не смогли, ибо не отдавал ее Рагнарис, рычал и щерился, как зверь. Жрецы же, видя, что рядом с этой головой дух Вотана чаще сходит на Рагнариса (ибо и в капище нисходил он на него), порешили оставить голову Арбра среди людей, дабы воинский дух в них крепить. И после уже, когда в село воротился с головою Арбра Рагнарис, несколько раз нисходил на него дух Вотана. В первый раз, когда это случилось, зачала Мидьо. Второй раз низошел, когда строил Рагнарис амбар. И в ярости дивной разметал Рагнарис амбар. И впоследствии это случалось. И потому снискал Рагнарис себе почет великий. И любил его Аларих двойной любовью: как Рагнариса и как Арбра. Девять месяцев минуло с того дня, как убил Рагнарис Арбра на поляне. И родила Мидьо ребенка. Как глянул Рагнарис на новорожденное дитя, так понял сразу: настиг его Арбр. Ибо поперек лица у мальчика шел будто бы след от медвежьей лапы. И раньше случалось такое, что рождались дети с пятнами на лицах. Но такого огромного, да еще в виде следа, никто припомнить не мог. Ни Хродомер, ни Рагнарис. И Сейя говорил, что в селе их такого не случалось. И сыны Сейи то же говорили. И взяв ребенка от Мидьо, понес его Рагнарис в капище и отдал жрецам, а те отдали ребенка Вотану. И больше не видел никто этого ребенка. Мидьо же роптала и мужу своему подчиняться не желала. И говорила, что не хочет принимать его семя, если он, Рагнарис, трудов ее не жалеет и детей от нее отнимает. Ибо, да будет то ведомо Рагнарису, выносить и выродить дитя — это труд великий. И сердился Рагнарис и бил ее, чтобы сопротивление сломить. Но стояла на своем Мидьо. И вот снова Вотан овладел Рагнарисом, и овладел Рагнарис Мидьо, взяв ее силой. Прокляла тогда Мидьо семя Рагнариса. Понесла же она тогда Ульфа, которому, как известно, сопутствуют неудачи. Однако есть в крови Ульфа кровь Арбра. И люб Вотану Ульф. И оттого нам трудно бывает постичь Ульфа, сказал Хродомер, что две судьбы в одном теле носит Ульф: месть Арбра преследует его и благосклонность Вотана бережет его. Ибо разве не благосклонностью Вотана объясняется жестокость герулов, которые выбили Ульфу один глаз, дабы стал Ульф еще больше на Странника похож? Ведь откуда герулам знать, каков из себя Вотан, если они нашим богам не поклоняются. Тут дядя Агигульф спросил Хродомера, кто же тогда погрыз щит дедушки Рагнариса, коли Арбра он без щита убивал? И сказал Хродомер: то, что Рагнарис потом рассказывал — это он потом рассказывать начал. Поначалу же так историю передавал, как он, Хродомер, нам только что поведал. И про щит рассказал Хродомер, коли уж спросили. Зачав Ульфа, в бург удалился Рагнарис. В бурге же потеха как-то раз была знатная. Потеху эту Рагнарис нарочно затеял — чтобы потешить Алариха и сына его малолетнего Теодобада (мил был Теодобад Рагнарису, ибо его собственного сына, Тарасмунда, тогда напоминал — скучал по сыну Рагнарис). И была у Алариха одна альдия. Глянулась эта альдия Рагнарису, потому озаботился он так потеху устроить, чтобы и та альдия могла ее видеть. Рагнарис одним щитом отбивался от двух огромных гепидских псов. И погрызли псы ему щит. Славы в том было немного, потому и не рассказывал Рагнарис об этом детям своим, дабы чтили они отца своего, как подобает. Впоследствии и самому казаться стало, что Арбр щит ему погрыз. И в восхищение пришел Аларих от доблести Рагнариса и умения его. Испуган был Теодобад, но страх свой скрывал искусно, ибо отца своего больше, чем псов боялся. Аларих же, ревнуя к Рагнарису, так распалился, что рвался против псов нагишом и с голыми руками выйти. Насилу его удержали, хитрость применив. Подговорили раба одного вбежать, будто бы в волнении, и закричать, что пиво, мол, перебродило и медовуха испортилась! Услыхав эту недобрую весть, вскочил Аларих, и сына своего, и собак позабыв, помчался смотреть — какая напасть на питье божественное напала. Когда же вернулся, псов уже увели, а раб скрылся, гнева аларихова справедливо опасаясь. Ибо гневлив был Аларих, но очень отходчив. Вот и тогда — как отлегло от сердца, так сразу раба того изловил и на волю отпустил. В тот же день, когда одолел Рагнарис двух гепидских псов, одним щитом от них отбиваясь, был зачат дядя Храмнезинд, тот самый, которому потом Лиутпранд голову срубил. Еще долго сидел и молчал после того Хродомер. Наконец, собрался уходить. И напоследок поведал, что еще в те времена, когда дружили мальчиками Арбр, Хродомер и Рагнарис, был между ними условный свист. А потом, когда на Рагнариса дух Вотана нисходить начал, свистом этим можно было Рагнариса нарочно в священную ярость ввести. Хродомера это не раз выручало, когда они с Рагнарисом бок о бок против врагов бились и враги одолевать начинали. Но Вотан стал по свисту этому в Рагнариса входить только после того, как Рагнарис Арбра убил; а прежде такого не случалось. И спросил дядя Агигульф, какой то был свист. И свистнул Хродомер особым свистом. И вдруг тихонько зарычал Ульф, и видно было, что испугался Хродомер. Поднялся и ушел поскорее. А Ульф хмыкнул ему вслед. Дни шли, а ничего не происходило. Ульф у нас в селе распоряжался, как военный вождь, и никто ему не перечил. Тинг собрал, будто старейшина. Говорить никому не дал, сам говорил — другие слушали. Говорил же Ульф о том, куда уходить тем, кто уцелеет, когда на село чужаки нападут. За кузницу велел уходить и в болота. Чужаки — конные, в болото не пойдут. После того, как Ульф сказал все, что хотел, все зашумели, стали судить и рядить, а Ульф молчал. В споры не вступал. Агигульф-сосед стал возражать Ульфу, говоря: — Отчего нам в болота уходить? На той седмице тын начнем ставить. Уж и деревья заготовлены. Услышав это, Ульф затрясся, будто припадочный: — Тын?.. Тын?.. Только это и вымолвил. Рукой махнул и прочь пошел, никому уважения не выказав. Лиутпранд с Галесвинтой по углам жался. Нас с Гизульфом это смешило. К ним подкрадешься, крикнешь что-нибудь над ухом, они разбегаются с кудахтаньем, как куры, если в них камнем бросить. А когда Лиутпранд Галесвинту, сестру нашу, не тискал, он по дому слонялся, громко зевал и томился скукой. Либо же к Гизульфу и ко мне приставал с дурацкими шутками — лангобардскими, надо полагать. Один только Ульф бродил ворона вороной. Одичал он у вандалов, что ли? Так мать наша, Гизела, говорит. Шептались женщины о том, что не зря повадился Ульф у Хродомера кормиться. Там уж Брустьо с Хильдефридой друг другу в волосы вцепиться готовы. А золотушная Фаухо — та, почитай, половины волос лишилась. Только в одном и были все три согласны между собой: ненавидели они Арегунду-вандалку. Ульфа хоть и преследуют несчастья — вот и семью он потерял — а все же не жаль Ульфа. Есть в нем что-то такое, отчего его жалеть не хочется. На нас глядел Ульф, как на полных дураков. Будто ему, Ульфу, открыто нечто важное, а вот нам, по скудоумию нашему, не открыто. И втолковать нам он никак этого не может. Больше других ярил Ульфа Лиутпранд, от скуки изнывающий. Ульф ему ничего не говорил, только глазом зыркал и носом по-особенному дергал. Лиутпранд, чтобы с Ульфом пореже встречаться, на охоту стал ходить. Пропадал на пустошах по ту сторону реки. Изготовил себе лучек маленький, будто игрушечный, двумя пальцами натянуть можно, и силки сплел. Бродил, брюхо выкатив, птицу мелкую ловил. Ему одному чтобы насытиться, штук пять таких птиц нужно. Да и не ел он их, Одвульфу отдавал, чтобы тот с голоду не помер. Ибо урожай у Одвульфа в этом году такой был, что и мышь бы с голоду подохла. Одвульф говорил, что в бурге зимовать будет. В дружину, дескать, уйдет. Только он говорил это, когда ни Ульфа, ни дяди Агигульфа поблизости не было. Он перед Ильдихо хвастался. Ульф тоже маялся, как и Лиутпранд, только не от скуки. Заботы грызли его. Подолгу у Хродомера пропадал. И спал плохо, ночами вскакивал. Я знаю, потому что Ульф рядом со мной ночевал. Ну вот, из бурга в село долгожданные гости пожаловали. Явились трое: Рикимер — тот, у которого шрам через все лицо, а ликом с конем сходен и зубы крупные; старый Снутрс, который за свою жизнь много насыпей и укреплений иных воздвиг, а еще более — разрушил; и Арнульф, приемный сын его. Рикимер и Арнульф, оба воины отважные, были закадычными друзьями нашего дяди Агигульфа. Как увидел их дядя Агигульф, так подскочил от радости. Рябой же Арнульф на него прямо с седла прыгнул, и покатились они, радостно рыча и друг друга шутейно волтузя, — только клочья во все стороны летели. Снутрс глядел на них с ухмылкой. И видно было, что и сам таков был некогда старый Снутрс, да только померли все друзья его. Рикимер, от забавы отставать не желая, коня своего к друзьям, в пыли барахтающимся, направил и вздыбил над ними, пугая. Дядя Агигульф с Арнульфом в разные стороны раскатились, от копыт уходя. После же объединились и Рикимера из седла вынули. Пока друзья друг друга приветствовали, вышел Ульф. На брата своего и приятелей его только взгляд метнул и поморщился; после к Снутрсу голову поднял (тот в седле неподвижно сидел) — и видно было, что обрадовался ему Ульф. Несказанно обрадовался. Был этот Снутрс таков, что раз увидев, больше его не забудешь. Мослатый, весь какой-то выцветший, выгоревший, вылинявший, будто долго под солнцем лежал: глаза тусклые, светло-голубые, брови и волосы как желтоватая пакля — не поймешь, седые ли. А как посмотрит на тебя, так не по себе делается. Снутрс глядит, будто кишку за кишкой у тебя в животе перебирает. А Ульф перед ним едва не стелется. Это Ульф-то!.. А про Снутрса Агигульф нам потом вот что рассказывал. Ульф его чуть ли не за отца родного почитает. Оттого так и стелется перед ним. Ведь раньше как оно было. Жил в бурге воин один, Фретила его звали. Его дедушка наш Рагнарис хорошо знал. И был этот Фретила воином великим. Обоеручным боем владел Фретила. С двумя мечами бился, щитом же брезговал. Трусами называл тех, кто с щитом в бой ходил. Оттого и недолюбливали в дружине Фретилу. Особняком держался. Однако Ульфа заприметил. И учить стал. Тяжко было учение Ульфа, ибо не жалел его Фретила. Смертным боем бил Ульфа, он, Агигульф, сам видел. И при Рагнарисе бил, а Рагнарис лишь смеялся. Доволен был Рагнарис, что Фретила Ульфа учит. Редкостное это умение — обоеручный бой. И радовался Рагнарис, что семя его умение это воспринять способно. Учил Фретила Ульфа, учил — и выучил. Стал и Ульф двумя мечами биться. Ни в чем Фретиле не уступал. И столь же угрюм стал и высокомерен. Прямо как герул. Фретила тот в бурге во время чумы помер. Не спасло Фретилу умение его. Это оттого, что семя у фретилы, должно быть, слабое было. А вот у дедушки Рагнариса оно сильное было. И у него, у Агигульфа сильное. У герулов теперь оно тоже сильное, потому что укрепил его Агигульф. Вот когда он, Агигульф, в великом сражении смерть славную примет, трупы врагов тыном вокруг себя нагромоздя, — вот тогда-то герулы и подомнут нас. Ибо сильнее нас семенем окажутся. Когда племя герульское, дядей Агигульфом укрепленное, в силу вошло и Ульфу глаз выбило и, в плену его бесславно потомив, отпустило, лишился Ульф вместе с глазом вторым обоерукого боя. Ибо для того широкий обзор надобен. А с одним глазом какой обзор? Половинный, считай. Узко стал глядеть Ульф. И мысли стали у Ульфа узкие. Дядя Агигульф хорошо помнит, как Ульф после увечья впервый в бург приехал. Каждой бабы шарахался. Дядя Агигульф — брат ведь! — над ним тогда опеку взял. И ничего, пообвыкся Ульф. Умом, правда, так и остался узок. Вот тогда-то и сжалился над Ульфом Снутрс. Снутрс и сам разумом неширок, потому родную душу почуял и обучать Ульфа начал, как со щитом биться. Ибо пришлось Ульфу в левую руку щит взять, как ни презирал он прежде щит. Однако великое умение Фретила в Ульфа вложил — даже на бой со щитом хватило. И вскоре вновь уже стал заноситься Ульф, ибо опять не стало ему равных (Фретила-то помер). А Снутрса с той поры почитает. Ибо никто в дружине не соглашался с Ульфом сражаться, руку Ульфу набивать — памятны были и насмешки ульфовы, и высокомерие его былое. Один только Снутрс не погнушался. А Ульф — он хоть и узок умом, хоть и чванлив, но добро помнит очень долго. Хотя зло — еще дольше. В дом входя, взялся Снутрс рукой за столб дверной, будто на прочность его пробуя. На скамью садился — скамью потрогал. Плошку ему подали за трапезой — плошку в пальцах повертел, не развалится ли. Говорил Снутрс хрипло, отрывисто, будто гавкал. Это гавканье потом по всему селу разносилось, пока Снутрс повсюду ходил, ко всему приглядывался, взором щупал да руками трогал. И на всякое слово, к себе обращенное, хмыкал. Либо задумавшись. Ильдихо хлопотала — хватил ее за зад и хмыкнул. Богов дедовых рукой огладил — хмыкнул. К хродомерову подворью подошел — аж два раза хмыкнул. Спросил Ульфа: — Здесь, что ли, тын ставить предлагаешь? Ульф кивнул. Снутрс спросил: — А что Рагнарис говорил, будто на кургане ставить собираетесь? — На кургане смысла нет. Место, может, и хорошее, а воды нет. — Теодобад сказал, чтоб курган не трогали, — обронил Снутрс. И тут навстречу им Хродомер вышел. Не успел поздороваться, как Снутрс уже загавкал ему в лицо: — Много про твой колодец разного болтают, Хродомер! Слыхали мы в бурге, будто дрищете вы с этой воды уже два десятка лет. Вот, посмотреть пришел на это диво!.. Хродомер лицом потемнел. И спросил: — Кто это в бурге такое про мой колодец говорит? — Агигульф, рагнарисов младший, говорил. Да и сам Рагнарис, когда его удар хватил, как раз об этом печалился… Только рукой махнул Хродомер. — Рагнарис меня и из хеля достанет, — сказал он. А Снутрс засмеялся, точно пес залаял. — Дай мне, что ли, водицы из твоего колодца, — попросил он. — Не задрищу, стало быть — быть по твоему: здесь и будем тын ставить. — Видано ли, чтобы от задницы старого пердуна такое важное дело зависело — где оборонительный вал ставить? — разворчался Хродомер. — Ха, ха. Не ворчи, старик, — молвил Снутрс. — Теодобад тоже думает, что твое подворье укреплять надо. «Иди, — так сказал мне вождь, — ступай, Снутрс, к Хродомеру, и испей. Не задрищешь — ставь тын!» Так он сказал. — Мало ли какие глупости сопляк Теодобад следом за сопляком Агигульфом повторяет, — рассердился вконец Хродомер и палкой на Снутрса затряс. — Сам посуди, — ничуть не испугался Снутрс, — коли все село у тебя на подворье задрищет, так никаких лопухов не хватит. А кругом враги вас осаждают… потонете ведь в дерьме, Хродомер! Теодобад хоть и сопляк, а до такого додуматься у него ума хватило. Хродомера чуть удар не хватил. — Ты зачем сюда явился? — зарычал он. — Меня позорить? Перед кем выставляешься? Перед этим (тут он впервые на Ульфа взор обратил), что из долгов, да плена, да рабства не вылезает? На это Снутрс сказал так: — Мне Теодобад велел тын здесь поставить. Вот я и гляжу, подходящее ли у тебя место. Людей он тебе даст, чтобы работу эту сделать. За то десять воинов в дружине кормить будете. Хродомер поворчал еще немного и в дом к себе пригласил. И испил воды Снутрс. Весь вечер ходил, усмехаясь. По животу себя гладил. А на дворе у нас дядя Агигульф с друзьями своими из бурга пиво пил и Теодобада славил. Про гусли вспомнилось, про тот поход, когда Агигульф коня себе добыл. Многое вспоминалось в тот вечер… Подошел к ним и Снутрс, поглядел тусклыми своими глазами из-под кустистых бровей, пива испил. И вдруг взревел: — Ну что, герои? Сидите, ждете — как, задрищет Снутрс или не задрищет? И ветры испустил силы великой. — А вот и не задрищешь, — сказал Арнульф, его приемный сын. — Почему это? — спросил Снутрс, немного обиженный. — Если б живот разболелся у тебя, — разъяснил Арнульф (он отца своего приемного хорошо знал), — побоялся бы ветры пускать. Штаны бы измазал. И заржал. И следом за ним и прочие засмеялись. На свою беду мимо Одвульф шел. Словили дружинники Одвульфа, сперва лаской заманили, пивом угостили — Одвульф, доверчивая душа, и размяк. А как размяк, начали его предлагать в мирные вожди. Давно пора, мол, снова мирных вождей избирать. Отчего, мол, Одвульф тут в селе киснет, у баб портки выпрашивает, когда самое ему место — в бурге, рядом с Теодобадом, мирным вождем сесть? Одвульф не сразу понял, что смеются над ним. А когда понял, то вдруг вспылил и лишнего наговорил. Не след таким молодцам лишнего говорить, да еще кому? Одвульфу, «Бешеному Волку»! И поняв это, испугался вдруг Одвульф. И спросил дядя Агигульф вкрадчиво — голосом нежнейшим, будто девку на сеновал зовет: — А не сходишь ли ты, Одвульф, не разыщешь ли племянника моего Гизульфа? И сказал Одвульф испуганно — точно как девка, которой и на сеновал идти боязно, и отказать герою невозможно: — А зачем бы мне, Агигульф, племянника твоего искать? Сам бы поискал, коли охота. — Племянник мой Гизульф мне сейчас очень нужен, — пояснил дядя Агигульф. — А у тебя глаз острый да и воин ты хороший. Куда мне сравниться с тобой. Не сыскать мне, пьяному, мальца по такой-то темени. Опять же, воины вон сердятся, что ты слов обидных им наговорил и уйти захотел. Кто, как не я, остановит их и умилостивит, чтобы не убили тебя? Дружинники со смеха кисли. Одвульф еще больше замялся. Тут его все дружинники уговаривать стали. Только чудно они его уговаривали. Они к Одвульфу и вовсе не обращались, а беседу вели между собой. Арнульф сказал: — Не нравятся мне прыщавые рожи. А тебе, Рикимер? Нравятся тебе прыщавые рожи? А Рикимеру прыщавые рожи тоже не нравились. А Снутрсу они так очень не нравились. Снутрс такие рожи вмиг гладкими делать умеет. Он секрет особенный знает. Его кузнец научил. Тут Одвульф сказал дяде Агигульфу: — Коли тебе племянник твой так позарез нужен, то выручу уж по родству. И ушел Одвульф. А вскоре и Гизульф запыхавшись прибежал: по какой надобе его дружинники зовут? К тому времени и дружинники, и дядя Агигульф уже много пива выпили. И о славных подвигах разговор вели. Завидев Гизульфа, дядя Агигульф хвалиться начал: вот, мол, какие у меня племянники! Всему их научил! И стравил нас, чтобы мы с Гизульфом боролись. Мы стали бороться. Мы очень старались и Гизульф меня побил. Дружинники от души смеялись и Гизульфа пивом угостили. Дядя Агигульф, Гизульфом гордясь, сказал, что как тын в селе поставят, так сразу Гизульфа в бург повезет. Пускай зиму в бурге просидит, в дружине пообвыкнет. Сперва думал дядя Агигульф весной Гизульфа в бург с собой взять, а сейчас вот решил: нет, уже нынче можно его туда везти. И Тарасмунд, отец ихний, ему, Агигульфу, в том препятствовать не будет. Тарасмунд ему, Агигульфу, вообще не указ! У нас в доме как заведено было? (Дядя Агигульф все больше распалялся.) Тарасмунд детей плодит и поле пашет. Он же, Агигульф, воюет и имущество тем приумножает. — А Ульф? — спросил Снутрс. — Ульф-то у вас на что? Задумался Агигульф на мгновение, а потом нашелся: — Как только слишком много имущества у нас соберется, как только дух мой воинский в пиве тонет, так сразу Ульф потребен — проиграть все это. А то, глядишь, выкуп за Ульфа платить придется. Либо же из рабства его вызволять… Вот для того нам Ульф и надобен, чтобы не зажирели мы тут в достатке. И хохотали дружинники, покуда из темноты Ульф не выступил. Дядя Агигульф, хоть и пьян был, а вдруг смутился. Ульф же сказал ему, ничуть не обижаясь: — Дружки твои, Агигульф, завтра в бург уедут. А вот тебе со мной под одним кровом не один день еще жить. Тут еще пуще захохотали дружинники. А громче всех Снутрс заливался: гав! гав! И кулаком себя по мослатому колену бил. А дядя Агигульф почему-то не смеялся. Отсмеявшись, спросил Ульфа Снутрс: — А что, отпустит ли отец в бург Гизульфа? Ульф на это сказал: — У Тарасмунда и спроси. Меня что спрашивать. Я над Гизульфом не властен. И на Гизульфа, от пива ослабевшего, посмотрел тяжким взором, так что поневоле съежился Гизульф — губы затряслись, чуть не заплакал. Рикимер же, добрая душа, спросил, чтобы разговор переменить, хорошо ли Гизульф удар держит. Дядя Агигульф сказал, что хорошо. Сам, мол, мальца обучил, как надлежит. Проверить решил Рикимер, Гизульфа в живот кулаком неожиданно ткнул. Гизульф согнулся и едва не сблевал. Плохо держал удар Гизульф. Тут Снутрс сказал: ничего, мол, в бурге быстро обучат. В бурге не только хвастливые сопляки сидят, там и воина сыскать можно. В бурге — как? Либо ты держишь удар, либо помираешь. Вот как у нас в бурге. Дядя Агигульф страшно разобиделся. Спросил, может, Снутрс и в нем, Агигульфе, сомневается? Снутрс тут же дядю Агигульфа кулаком в живот ткнул И как был дядя Агигульф до самых глаз пивом налит, то срыгнул дядя Агигульф, как младенец. Игра эта героям забавной показалась. И стали они друг друга по животам бить, будто по бурдюкам. Тут даже хмурый Ульф развеселился, такое стояло вокруг бульканье, шипенье, рыганье, иканье и пусканье бурных ветров (в последнем Снутрс был особенно силен, а рыгал громче всех его приемный сын). Однако пива выпитого не отдал никто. Не к лицу то героям. Поутру к Снутрсу Ульф приблизился и спросил коротко: — Ну? Снутрс на лавке спал. Головы не поднимая, сказал Ульфу: — У нижнего угла амбара. Сходи погляди, коли так любопытство тебя разбирает. И хмыкнул. И снова заснул. Мы с Гизульфом все-таки сходили и посмотрели. Заскорузлое, как сам Снутрс, оно было. Снутрс поел и отправился к Хродомеру, откуда его гавканье даже у нас слышно было. Распоряжался. Кто Снутрса не слушался, на того Ульф рычал: тихо, как пастушья собака, когда предупреждает перед нападением. Так было до полудня. Когда солнце миновало середину неба, Снутрс оторвал Арнульфа с Рикимером от друга их неразлучного Агигульфа и велел обратно в бург ехать. Наказал передать Теодобаду так: чем больше воинов в подмогу даст, тем быстрее управятся. Но не меньше десяти пусть присылает. Даст две дюжины — за два дня все закончим. А он, Снутрс, пока задержится, сходит, посмотрит лес, приглядит место, откуда землю брать для насыпи. Присланных воинов здесь будет дожидаться. И строго наказал, чтоб в пути не задерживались: одна нога здесь, другая там, через два — самое большее три дня чтобы были здесь с подмогой. Иначе собственноручно из обоих герульских богов сделает. Потом мы с Гизульфом у дяди Агигульфа допытывались: что значит «герульских богов делать». А дядя Агигульф объяснил с важностью: это значит вбить кого-нибудь в землю кулаком по макушке. А потом скудоумные герулы туда являются и по врожденной глупости своей вбитого за божество почитают. Под вечер лег туман. В белой мутной каше утонуло все — и дома, и деревья, и берег реки. Такой же туман был в вечер, когда мы с Гизульфом бегали за дедушкой Рагнарисом на курган — подсматривать, как дедушка встречается с Аларихом и Арбром. Тогда тоже все поглотила мгла; только верхушка кургана словно плыла над бескрайним молочным озером. Я думал о том, что дедушка Рагнарис, и Арбр, и вождь Аларих — все трое смотрят сейчас с кургана на наше село. Туман был такой густой, что поглощал все звуки. Ильдихо, должно быть, давно уже кричала из дома, звала меня ужинать, но я не слышал. Стоял за воротами, смотрел, как клубятся в тумане бесформенные белые призраки. Туманные карлики далеко на севере хранят в горах несметные сокровища. И так велика сила, заключенная в этих сокровищах, что вынести ее смертный не может. И потому погибают все, кто только ни завладеет этим сокровищем. Про это нам дедушка Рагнарис как-то рассказывал. От дома Валамира вдруг смех донесся — там дядя Агигульф гостевал. Должно быть, особо знатную шалость затевают они с Валамиром, оттого так веселятся. В последнее время дядя Агигульф слишком уж весел. Старательно весел. Будто назло Ульфу. Думал я и о том, что Гизульфу надо бы сейчас настороже быть. Коли и вправду дядя Агигульф с Валамиром хотят его в бург везти и к дружине приохотить, так будут сейчас по-особому хитро и злокозненно его испытывать. Вдруг из тумана всадник вынырнул, за ним второй. Шли не спеша, белой пеленой окутанные. Я пригляделся: Теодагаст с Гизарной возвращались из дозора. Миновали меня. Я в спины им глядел и все о своем думал. Тут что-то словно кольнуло меня и сразу сделалось мне жутковато: как будто из тумана кто-то украдкой за мной следит. Всадники уже растворялись в тумане, но я успел приметить что-то незнакомое в обличии Теодагаста. Теодагаст всегда был неважный наездник и в седле сидел напряженно, вытянувшись; нынче же развалился в седле так вольготно, словно и нужду привык справлять, не слезая с конской спины. Видать, здорово устал Теодагаст. Из тумана голос Валамира донесся: — Что, Теодагаст, задницу отсидел? И заржал Валамир, а дядя Агигульф ему вторил. Теодагаст же не ответил. Теодагаст всегда отмалчивается, когда над ним шутят. Задним умом — тут он силен; в словесном же поединке слабее Гизульфа. А уж с Валамиром и тем более с нашим дядей Агигульфом ему и вовсе не тягаться. И тут Ильдихо до меня докричалась. Я в дом пошел. Вспомнил об этом еще раз, когда засыпал. Засыпая, я о туманных карликах грезил и их сокровищах, и снова передо мной медленно прошли два всадника. Я, видно, заснул, потому что теперь видел лица этих всадников, и это были вовсе не Теодагаст с Гизарной. Это были чужаки. Вернее, это был дважды повторенный чужак — тот, которого дядя Агигульф у озера убил. И у обоих на поясе мертвая голова висела. И это была голова дяди Агигульфа. Я силился крикнуть во сне, но не мог, только давился. И вдруг кто-то совсем близко закричал — и преисполненный благодарности к кричащему, я проснулся. Было еще темно. Туман не рассеялся. Дверная плетенка и шкура были откинуты, и в дом вползал холод. И вместе с холодом и сыростью врывался в дом странный нечеловеческий визг, от которого я и проснулся. И тут, словно отвечая на этот визг, из глубины дома заверещала Ильдихо. Со двора донесся голос моего отца Тарасмунда. Он крикнул, чтобы все выходили как можно скорее. По его голосу я слышал, что он испуган. Гизульф выгонял из дома моих сестер, мать и Ильдихо, как овец. Разве что не гавкал. И меня пнул, пока я спросонок глазами хлопал. Мы выскочили на двор. По всему селу лаяли собаки. Тарасмунд стоял с мечом и не оборачиваясь обронил: — Чужаки. Странно, но я не удивился. Тарасмунд напряженно прислушивался, пытаясь понять, свободна ли улица. Со стороны храма Бога Единого доносились крики и звон оружия. Постепенно разгоралось зарево. — Храм горит, — сказала Ильдихо. А Гизела тихонько заплакала. Тарасмунд показал нам, чтобы мы шли за ним. Но не успели мы выйти со двора, как к нам заскочили сразу двое. Под одним был конь Гизарны. Лицо у этого всадника было белое. С него свисали клочья мертвой кожи. Оно было неподвижное, как у трупа. Сам же всадник — маленький, кряжистый — и на человека не был похож. Он был как те туманные карлики, о которых я грезил. Тарасмунд крикнул нам: — Бегите! И убил коня под вторым всадником. Конь рухнул, придавив всадника. Тот ворочался под ним, яростно и непонятно ругаясь. Тот, что сидел на коне Гизарны, занес меч над Тарасмундом. Когда он повернулся, я увидел: то страшное лицо было вовсе не лицом, а берестяной личиной. А когда я перевел взгляд на Тарасмунда, то никого не увидел. Там, где он только что стоял, было пусто. Гизела утробно взвыла и, схватив Галесвинту за руку, бросилась обратно в дом. Она тащила Галесвинту за собой и бежала, не разбирая дороги. Галесвинта споткнулась обо что-то и страшно заверещала, но Гизела, не обращая на это внимания, волокла ее дальше, к дому. Я бросился было за ними, но, не добежав, увидел — то, обо что запнулась Галесвинта, был наш отец Тарасмунд. Он бил по земле ногами. Лицо его, запрокинутое наверх, было совершенно бессмысленным, как у Ахмы-дурачка. Я схватил его за руку, которой он сжимал меч. Отец не хотел отдавать мне меча и изо всех сил стискивал пальцы. Я думал, что сломаю ему пальцы, когда разжимал их. И когда Тарасмунд выпустил меч, он был уже мертв. Я выпрямился над телом отца, стоя с мечом. Неподвижная личина оборотилась теперь ко мне. Она будто чуяла запах металла в моей руке. Я вдруг вспомнил, как годья говорил: «Когда тебе страшно, делай так» — и нарисовал в воздухе крест. Я чертил крест левой рукой, потому что в правой был меч. И тут за моей спиной раздался страшный треск, грохот и топот. Личина попятилась. Конь Гизарны пугливо присел на задние ноги. Из конюшни, низко припав к шее коня, вырвался Лиутпранд. Если бы северный ветер заточили в тесной каморе — он и то не мог бы, кажется, вырваться на свободу яростнее, чем наш Лиутпранд из конюшни. В полном боевом облачении, сверкая в занимающемся пожаре своей кольчугой, он едва не вышиб головой поперечину над входом. Со страшным ревом устремился Лиутпранд на берестяную личину. Конь Лиутпранда легко перескочил тело Тарасмунда и сбил меня с ног. А тот, что был в личине, повернул коня и с гиканьем помчался прочь с нашего двора. Лиутпранд поскакал за ним. Мой брат Гизульф бросился в конюшню и крикнул мне на ходу, чтоб я вставал и что он, Гизульф, выведет коня дяди Агигульфа. Становилось все светлее, и я понял вдруг, что горят дома вокруг храма Бога Единого. По улице пронесся грохот копыт и почти сразу ушел в сторону храма. Над моей головой тьму прочертили огненные полосы. Их было несколько. Две или три головни попали на крышу дома, и солома стала тлеть. Я крикнул матери, чтобы она выходила, что путь свободен, а сам побежал к воротам — там оставались Сванхильда и Ильдихо. Но их там уже не было. Дорогу передо мной вдруг осветило ярким светом. Я обернулся и увидел, что крыша дома уже запылала. Занялась и крыша конюшни, откуда Гизульф, бранясь и плача, пытался вывести коня дяди Агигульфа. Конь испугался огня и ни в какую не хотел выходить. Я закричал Гизульфу, чтобы тот бросал коня. Не знаю, слышал ли меня Гизульф. Когда я выскочил на улицу и огляделся, я увидел, что село пылает, как лучина, зажженная с одного конца. Возле храма Бога Единого, где стояли дома годьи Винитара, Одвульфа, Гизарны и Агигульфа-соседа, было светло, как в полдень. Пешие и конные метались в свете пожара. Из этого пламени доносился чудовищный рык, будто в наше село пришел волк Фенрир. Я бросился бежать в сторону хродомерова подворья, где было темно. Со всех сторон я слышал конский топот, крики, лязг металла, треск пламени. Эти звуки будто преследовали меня, и я каждое мгновение ждал смерти. Над селом то взлетал, то замолкал этот странный визг — звериный, радостный. Когда я почти уже добежал до хродомерова подворья, то увидел, что всадники идут на село и с этой стороны. Я прянул в сторону, на двор Аргаспа, и в этот миг пришла та самая боль, которой я ждал. Что-то сильно хлестнуло меня по ноге. Я пробежал еще несколько шагов, прежде чем боль вдруг оглушила меня, да так, что я потерял равновесие и упал. Всадники пронеслись мимо. Я повалился лицом в лопухи и полежал так — не знаю, долго ли. Мне стало жарко. Я поднял голову и увидел, что горит дом Аргаспа. Пламя осветило двор, и я увидел, что Аргасп беспомощно ползает по двору, хватаясь руками за землю. В спине у него торчало длинное копье. Ноги Аргаспа мертво волочились, как полотно, скрученное в жгут. За домом Аргаспа была тропинка, которая вела вниз по глинистому косогору к реке. Я добрался до этой тропинки и стал сползать по ней на животе, придерживаясь руками за траву, чтобы не скатиться в реку. От страха и боли я скулил, как щенок. Только бы добраться до хродомеровой норы, а там уж меня не найдут. Разве что случайно. Неподалеку отсюда в склоне косогора была та самая хродомерова нора, над которой потешался дедушка Рагнарис, когда рассказывал, как село основали. Нынешний же дом Хродомера стоял на косогоре, повернувшись к склону как бы спиной. Хродомер словно стыдился норы своей и не желал ее видеть, когда поутру выходил из дома. Так дедушка Рагнарис говорил. В этой-то норе я и думал отсидеться, пока наши великие воины — дядя Агигульф, Ульф, Валамир — не истребят чужаков, всех, до последнего человека. А когда последний чужак найдет свою бесславную погибель, Гизульф догадается, где я прячусь. Он и сам бы здесь спрятался. Если только не погиб Гизульф в горящей конюшне… Я сполз пониже и оказался на узенькой тропке, что вела вдоль реки задами села. В этой норе мы часто прятались, когда играли и выслеживали друг друга. Вход в нее находится не на самой тропинке, а на высоте двух человеческих ростов над ней. С тропинки вход в нору был не виден, если только не знать о ней заранее — весь склон густо зарос лопухами. Я стал карабкаться по склону. Карабкаться пришлось очень осторожно, чтобы не помять лопухи. Они были уже жухлые, и помять их легче легкого. А я не хотел, чтобы чужаки нашли меня по этим следам. Стрелу, торчавшую в ноге, я обломил, чтобы она не цеплялась, но обломок с иссиня-черным оперением сохранил. Точнее, я только потом, когда рассвело, разглядел его, а пока просто сунул за ворот рубахи. Я понимал, конечно, что ранен не смертельно. Но рана, похоже, этого не знала. Потому что болела она все сильнее и сильнее, будто взялась меня уморить. Мне показалось, что я очень долго одолеваю знакомый путь до норы. Но наконец я очутился там. В норе было темно, холодно и сыро. Я свернулся калачиком, как пес, чтобы сберечь тепло, но все равно меня трясла крупная дрожь. Раненая нога донимала тупой дергающей болью. Я весь извертелся, пытаясь лечь так, чтобы не тревожить ее. Я положил меч Тарасмунда рядом с собой. Я вдруг почувствовал, что очень устал. До норы почти не доносилось никаких звуков — на реку открывалась нора, — и я понятия не имел о том, что делается в селе. Постепенно меня сморил сон. Но тут же боль разбудила меня. Я засыпал, а она меня будила. Так шло время. Мне по-прежнему ничего не было известно. Я стал бояться, что помру в этой норе от раны, как Ахма. Только Ахма расставался с жизнью дома, на глазах своих родичей, а я издохну, как дикий зверь. Я стал прислушиваться, жадно хватая любой звук, доносящийся извне. Мне хотелось знать, что происходит сейчас в селе. То и дело мне чудилось, что я слышу яростный боевой клич дяди Агигульфа, звон оружия, предсмертные стоны врагов. Да иначе и быть мне могло. Мне даже стало жаль этих глупых чужаков. Они сами не понимали, куда сунулись. Один только дядя Агигульф стоит десятерых воинов, а Ульф — двух дюжин. Я лежал и грезил. Думаю, у меня начинался жар, потому что временами я переставал чувствовать холод, а временами промерзал до костей. В селе кипел отчаянный бой. Со стороны кузницы во главе с Ульфом примчались вандалы — могучий кузнец Визимар с боевым молотом и яростная Арегунда. Ульф же, как встарь, был вооружен двумя мечами. И там, где проносился Ульф, справа и слева от него валились трупы врагов. И заперли они дорогу из села, преградив чужакам путь к спасению. Со стороны же храма загораживал чужакам путь Лиутпранд. Широкий меч Лиутпранда поднимался и опускался, и срывались с него капли крови. Гневно ревел Лиутпранд оттого, что убитые громоздятся перед ним валом, мешая другим чужакам подобраться поближе, дабы изведать ту же участь. По селу, изнывая от жажды мести, носились дядя Агигульф и друг его Валамир, Гизарна и Теодагаст, и даже угрюмый Од-пастух с копьем в руке и с двумя свирепыми псицами — он бился с чужаками на задах села, а собаки рвали в клочья тех, кто пытался уйти. И пребывал дядя Агигульф в священной ярости. И Валамир пребывал в священной ярости. И только одно удерживало их, одержимых гневом, от того, чтобы порвать друг друга зубами — обилие врагов. И уничтожали они чужаков во множестве, поливая их кровью нашу землю, которая от того будет еще тучнее… И вознеслись уже над нашим домом на кольях многочисленные головы. И над домом Валамира вознеслись. И кичились друг перед другом дядя Агигульф и Валамир видом и числом тех голов. И одну голову Гизульф отрубил и подарил Марде-замарашке. Годья же Винитар в великой святости своей сперва возносил молитвы к Богу Единому, после же вышел из храма с крестом в руке и повелел чужакам остановиться. И тотчас те чужаки, что возле храма были, обращаются в соляные столпы — как нам про то годья рассказывал еще прежде. И много навалилось соляных столпов возле храма. А Одвульф их собирал и в большой ступе толок. И многих истолок в соль. И стало в селе много соли, так что еще и в бурге мы ею торговать будем всю зиму. Дядя же Агигульф будет брезговать той пищей, которая этой солью посолена — так велико его презрение к чужакам. А когда закончится бой и падет последний чужак, скажет мой брат Гизульф: «А где Атаульф?» И найдет он меня в этой норе, ибо сам спрятался бы здесь же. И возьмет меня за руку и выведет из норы на солнечный свет. И скажет Гизульф: «Настало время стравы по отцу нашему Тарасмунду и Аргаспу, отважному воину». И похороним мы их в кургане подле Алариха, Арбра и Рагнариса. И придут воины из бурга, чтобы возвести тын. И для каждого шеста найдется вражеская голова, чтобы шест тот украсить. И еще останутся лишние головы, их Валамир с Агигульфом повесят туда же, где их охотничьи трофеи в роще висят. И оружия много от чужаков нам останется. У каждого в селе будет хороший меч или несколько мечей. И родится сын Гизульфа, мой племянник. И подарю я этому племяннику меч нашего отца Тарасмунда. И назовем мы его не Вультрогота, а Тарасмунд. А если Марда возражать вздумает, мы ей по сопелке, чтоб знала свое место, рабыня валамирова. Устрашенная сладостью этих грез, отступила боль. И я наконец успокоился и заснул, зная, что скоро все закончится и закончится добром. Я проснулся оттого, что возле норы послышались шаги. Я совсем уж собрался было окликнуть Гизульфа — ведь это он пришел, чтобы вывести меня из норы — но помедлил. Подобрался ко входу и стал глядеть через лопухи. Я увидел туман над рекой и золотящееся небо. Скоро должно было встать солнце. Шаги стихли. Я решил подождать еще немного. Тут над норой, выше по косогору, я услышал чужую речь. Стало быть, чужаки еще истреблены не все. Я сразу отпрянул от входа и затаился. Потом что-то непонятно зашуршало. Может быть, сюда кто-то полз. Вскоре и эти звуки прекратились. Я долго еще оставался недвижим. Когда я снова решился пошевелиться и подобраться ближе ко входу, солнце уже показалось. Хотя солнечные лучи и не проникали в хродомерову нору и здесь по-прежнему было холодно, от этого золотого света, разлитого над рекой, мне будто становилось немного теплее. Я слышал плеск воды. И еще мне все время казалось, что я различаю какие-то голоса, звуки шагов, звон мечей. Над селом стоял густой запах гари — или мне это только чудилось, потому что моя одежда вся пропиталась дымом? И снова до меня донесся топот. На этот раз не показалось — кто-то действительно бежал по тропинке. Гизульф?.. Еще мгновение — и в просвете между лопухами я увидел мою сестру Сванхильду. Она бежала по тропинке, что вела вдоль реки, в сторону кузницы и болот. Прямо над моей головой раздались громкие голоса и смех. Чужаки, понял я. И почти сразу кто-то понесся вниз по косогору, едва не угодив ногой в мою нору. Перед моими глазами мелькнул мягкий сапог из светлой кожи, густо заляпанный грязью. А где же Гизульф? Неужели герои до сих пор не освободили село? …Было время, когда дедушка Рагнарис грозил Сванхильде, что размечет ее конями за дерзость. Но если бы даже Сванхильду действительно разметывали конями — и то, кажется, она бы так не кричала. Чужаки — я не понял, трое их было или четверо — повалили Сванхильду на траву и долго ее насиловали. Под конец она устала кричать и замолчала. А эти переговаривались и пересмеивались, я не понимал, о чем. Потом она страшно взревела — совсем уже чужим низким голосом — откуда только сила взялась. Но на этом ее силы и закончились. Чужаки отступили. Сванхильда теперь только мычала невнятно, но все тише и тише. Один из чужаков что-то коротко сказал, остальные засмеялись. Потом они ушли. Я подождал еще немного, но кругом было тихо. Тогда я очень осторожно выглянул из-за лопухов, чтобы посмотреть, что случилось с моей сестрой Сванхильдой. Она лежала на спине, ухватившись пальцами за траву. Ее голые ноги были измазаны кровью и сырой глиной. Из живота вырастал большой темный крест. Я узнал этот крест. Это был тот самый дивный крест, что выковал Визимар, желая годью утешить. И понял я тогда, что годья мертв. Годья Винитар мертв. Крестом, который должен был творить чудеса, убили Сванхильду. И Тарасмунд, мой отец, убит. И Аргасп… В этой норе было слишком холодно. У меня зуб на зуб не попадал. Я понял, что никогда уже не согреюсь. Потому что если убиты все они, значит, нет больше и Агигульфа, и Валамира, и Гизарны, и Теодагаста, и Лиутпранда — они бы не допустили, чтобы чужаки хозяйничали в нашем селе и творили свои черные дела… …И Гизульф… …И наша мать Гизела… …И Ульф… Нет, Ульф мог и не погибнуть. Он всегда остается… Я стал думать, кто еще мог бы нас выручить. Теодобадовы дружинники — ведь они уже на подходе к селу. Они ударят и… Я думал, что Сванхильда уже умерла, потому что она долго лежала неподвижно, когда она вдруг снова начала мотать головой по тропинке, пачкая в мокрой земле свои светлые волосы. У Сванхильды красивые волосы. И вообще она мне вдруг показалась красивой, хотя раньше я ее терпеть не мог. Еще долго я сидел в норе, дрожа от холода, и слушал, как она мычит, лежа на тропинке. Временами она замолкала, тогда я радовался тому, что она умерла. Но она снова начинала свое. Моя нога от холода онемела и почти перестала болеть. И все равно мне казалось, будто я умираю вместе со Сванхильдой. И хотелось, чтобы поскорее все закончилось — и для нее, и для меня. Но смерть все длилась и длилась. Наконец, я изнемог ждать и совсем уже решился было выбраться из норы и добить Сванхильду мечом Тарасмунда. Я положил пальцы на рукоять, но тут на тропинке снова послышались шаги, и я замер, боясь пошевелиться. Кто-то из чужаков вернулся. Он остановился над Сванхильдой и долго смотрел на нее. А я смотрел на него. И увидел я, что он молод, немногим старше Гизульфа. И еще запомнил я, что на щеках у него нарисованы черным или синим две спирали. А потом он повернулся и ушел. А Сванхильда все мычала и мычала. Теперь я не решался выйти к ней, потому что чувствовал: этот, с раскрашенным лицом, где-то неподалеку. И тоже слушает. Я понял вдруг, что наше село корчится в агонии. Оно умирает медленно, в муках, как моя сестра. Сванхильда затихла, когда тени уже стали короткими. Когда она умерла, я сразу это почувствовал. И я почти сразу же провалился в сон. В черный сон без сновидений. Я пробудился оттого, что кто-то лез в мою нору, разгребая лопухи и сопя от усердия. Ужас пронзил меня ледяным копьем. Я даже не смог пошевелиться, не то что схватить меч. А этот у входа ворочался, пыхтел и вдруг тихонько запел. Пел он ту самую колыбельную, которой тешила нас мать, Гизела. Он, похоже, знал только начало песенки, потому что повторял бесконечно несколько первых слов. — Вырастешь, сын, большой, возьмешь отцовский меч, сядешь, сын, на коня, поедешь в те земли, до которых отец не дошел… Потом хихикнул, прервав пение, и спросил знакомым голосом: — Где меч-то отцовский? Не забыл ли меч отцовский? Не будет меча, не сядешь на коня, не поедешь в земли, до которых отец не дошел… Шумно пустил ветры и засмеялся. И вдруг руку в нору просунул и меня за ворот схватил. Так схватил, будто заранее знал, где я прячусь. И наружу поволок, точно лисенка из логова. Так, вместе с мечом Тарасмунда, и вытащил. Это был Гупта. Я понял, что это Гупта, еще не видя его. От меня пахло гарью — я думаю, от любого в нашем селе сейчас пахло гарью. А от Гупты пахло молоком. У меня сразу отлегло от сердца. Гупта — святой. Гупта — это чуть-чуть меньше, чем Бог Единый. Он нарочно пришел сюда, чтобы воскресить всех, кто нынче погиб. И снова будут живыми, побывав в руках у Гупты, и Сванхильда, и Тарасмунд, и другие — все. Гупта нарочно пришел сюда, поразмяться-повоскрешать. Где еще найдет он столько работы?.. Гупта тащил меня спиной вперед. И только я оказался на воздухе, так сразу в страхе отпрянул и прижался к толстому гуптиному животу. Прямо на меня, протянув ко мне руки, будто желая схватить, лежал мертвый Хродомер. Казалось, ползет Хродомер вниз по косогору. Остекленевшими глазами смотрел на курган за рекой. Две стрелы торчали в спине у Хродомера. Я поднял глаза выше и косогор показался мне незнакомым, низким. И тут понял я, что нет больше хродомерова подворья, которое стояло здесь, сколько я себя помню. Ничего, Хродомер воскреснет — все отстроит заново. Еще лучше будет, чем прежде. В гуптиных медвежьих лапах я был как воск. Гупта оборотил меня к себе лицом, ткнул в меня своей пушистой мягкой бородой, где крошки с прошлой трапезы застряли, и запел по-новому. Пел он на каком-то странном наречии. То и дело мне начинало казаться, что я вот-вот пойму эти слова, но смысл их снова ускользал от меня. Гнусавое, распевно-протяжное было это наречие и одновременно с тем скворчащее, как сало на глиняной сковородке. Гупта пел долго. Иной раз он путался в словах, но это его не смущало. Пел себе и пел, глаза прикрыв и бородой шевеля. Знал он, видать, немного, потому что повторял одни и те же созвучия. Потом Гупта и вовсе слова выговаривать бросил — надоело, должно быть, — и гудеть пошел, как громадный майский жук, то выше, то ниже. Вдруг я резкую боль почувствовал, но в ушах так щекотало от этого гудения, что я даже вскрикнуть не смог. Лень охватила меня. Мне стало лень бояться, лень плакать… Тут Гупта мне что-то в руки совать начал. Сперва я не понял, что он мне такое дает, но взял. Это был обломок стрелы с наконечником, вытащенный из моей ноги. Гупта гудеть перестал, за пазухой у себя покопался и вытащил маленький мешочек. Высыпал в горсть себе то, что в мешочке было, и в рот отправил, изрядно бороду усеяв. Долго сидел и жевал, на мертвого Хродомера глядя. Я попытался было высвободиться, но Гупта хоть и не глядел на меня, а отпускать не отпускал. Я решил уже, что трапезничать уселся блаженный, но Гупта выплюнул в грязную ладонь все то, что жевал. Слюни потянулись по его бороде. Ухватив меня покрепче, начал свои слюни мне в рану втирать. Меня как огнем обожгло. Я извивался, как рыба на остроге, но вырваться не мог. Когда жжение поутихло, Гупта меня освободил. Я увидел, что кровь остановилась. Вокруг раны все было щедро измазано гуптиными слюнями и какой-то зеленоватой кашицей. Гупта же встал и к Хродомеру направился. Подошел, рубаху на нем разорвал и взял изрядный лоскут. Этим-то лоскутом мою ногу и обвязал. А Хродомер все смотрел на курган, будто до нас с Гуптой ему и дела нет. Гупта же сунулся в нору, где я прежде сидел, гавкнул туда пару раз, ветры испустил, выпростался из норы и, умильную рожу скроив, сделал мне «козу», после чего приглашающе засмеялся. Я тоже засмеялся. Я делал все, что велел мне Гупта. Гупта вернулся к мертвому Хродомеру, сел перед ним на корточки, утыкаясь толстыми коленями Хродомеру в простертые руки, и начал Хродомера ругать. Я подошел ближе и сел рядом с Гуптой. Гупта бранился, словно пел, покачиваясь на корточках. — Течет река, у реки два берега, на одном берегу курган стоит, на тот курган село глядит, в селе старейшин двое. Каковы старейшины, таково и село. А каково село, коли ногу свело? Разума нет, так откуда ж свет? Один — гав-гав — по дружкам соскучал, из дома сбежал, в курган зарылся, от родных и домашних скрылся. Хорош! С Арбром-вутьей пивом напиться хотел, а Арбр-то безголовый! Сам ему голову срубил и про то забыл. А ты, Хродомер, куда ползешь? В нору ползешь? Экий озорник Хродомер! Что удумал! В норе сидеть, из норы глядеть, кто на реку пойдет, того стращать! Старейшина! Течет река, в реке вода, у реки берега. На берегу село стоит, на село Бог Единый глядит. Недоволен Бог Единый. Бог Единый Гупту призывал, Бог Единый Гупте говорил, Бог Единый Гупте пальцем грозил, на село указывал. Птички-то меня, Бога Единого, славят: чик-чирик! Козочки-то меня, Бога Единого, славят: ме-ме-ме! А Гупта по миру ходит, весть об этом носит: бу-бу-бу, люди добрые, бу-бу-бу! Бог Единый Хродомеру разум дал, Бог Единый его у Хродомера взял. И глупый Хродомер стал. И без того был глупый, а сейчас еще глупее. Ступай, Гупта, от моего лица. Принеси мне, Гупта, три яйца: одно куриное, одно гусиное, одно от стельной коровы. Пошел Гупта по селу, нашел Гупта два яйца: куриное нашел, гусиное нашел, а от стельной коровы не нашел. Говори, Хродомер, где в селе вашем яйцо от стельной коровы? Хродомер все глядел на курган остекленевшими глазами. А Гупта вскричал торжествующе: — Молчишь, Хродомер? Не знаешь? Только и горазд, что в норе сидеть, из норы глядеть. Глупый Хродомер. Когда Гупта только начал Хродомера бранить, я не хотел его слушать, ибо поруганием звучали слова Гупты. Но Гупта не давал мне убежать. А потом вдруг понял я, что Гупта прав: да, Хродомер и есть тот самый старый озорник, который ползет к норе, дабы шалости чинить. И легко мне стало. Тут Гупта пошарил под своей необъятной рубахой и два яйца извлек, одно побольше, другое поменьше. Разбил то, что поменьше, о свой лоб и мне протянул. Я стал пить и на Гупту глядеть во все глаза. Гупта второе яйцо тоже о свой лоб разбил и сам присосался. Сидели мы с ним над мертвым Хродомером и пили сырые яйца. В меня словно новые силы вливались. Гупта же вдруг захрюкал и с косогора на тропинку скатился, где Сванхильда лежала. Пошарил там, а после ко мне обратно залез. Горсть ко мне протянул, а в горсти у него козий горох лежал. И закричал Гупта: — Нашел! Нашел! Вот они, яйца от стельной коровы! И начал одним катышем себя в лоб бить. Меня хохот разобрал. Я отбросил яичную скорлупу и стал смеяться до слез. Глядя на меня, и Гупта засмеялся. Хродомера толкнул и спросил его: — Что, Хродомер, почему не смеешься? Поскольку же Хродомер молчал, сказал Гупта: — Знаю, почему не смеешься. Стыдно тебе, Хродомер. Стар ты уже в норе сидеть. — Это не яйца, — сказал я, трясясь от смеха. — Это козье дерьмо. — Понял, Хродомер? — сказал Гупта строго. — Это козье дерьмо. А ты говоришь, что это хоромы просторные. Какие же это хоромы? У девки дырка между ног — и та шире. Носила тебя эта гора долгие годы — и выродила. И медведя лелеяла в утробе своей — и проспал зиму медведь в утробе горы и вышел. Нет больше медведя. Псица свирепая выводок здесь вывела. И отлучилась псица — а Хродомер тут как тут. Шалун Хродомер! Всех щенков по одному повытаскал и в реку побросал. Экий глупый Хродомер! Слепые щенки плавать-то не умеют! Одного только оставил. Щенка-убийцу оставил. Прибегает псица в нору, а вместо щенков Хродомер сидит. Псица-то Хродомеру: гав-гав! А Хродомер псице в ответ: кхе-кхе… Я уже изнемогал от смеха. А Гупта продолжал: — Зачем в нору ползешь, Хродомер? Нынче это чрево волчонка носило, да вытащил я волчонка с клыком железным. Нанялся я вам тут в повивальные бабки, помогать вашим горам волчатами разражаться? Зачем в нору лезешь? Думаешь, старый влезешь, молодой вылезешь? В одном чреве дважды не высидишь. В селе беспорядок и в доме у тебя упадок. Упала крыша-то, вот упадок и получился! А ты по косогору ползаешь. Иди домой, Хродомер. После того поднялся Гупта на ноги, повернулся к Хродомеру спиной и на Сванхильду уставился. Я к Гупте подошел поближе, Гупта взял меня за плечо своей медвежьей лапой, встряхнул слегка и промолвил с огорчением: — Да что ж такое! Никто слушаться не хочет! Всяк делает, что в голову взбредет. Оттого и упадок в селе. Вон и девка упала, как дом хродомеров. Хродомер-то старейшина-то хорош-то: гостей назвал, угощенья наобещал, а сам из дома сбежал, дом спалил и в норе укрыться думает. При таком старейшине и девка от рук отбилась. Ишь, нарядилась да в путь пустилась. Солнце садится, домой пора, матери помогать. Матери помогать, ложиться почивать. И стал к Сванхильде спускаться. Цепляясь за Гупту, я пошел следом. Гупта встал на тропинке, широко расставив ноги, и неодобрительно покачал головой. — Бога Единого так не славят, — сказал он. — Не славят так Бога Единого. Нет, не нравится Богу Единому, когда его так славят. Плохо это. Бог Единый сердиться будет, Бог Единый будет ногами топать. С этими словами Гупта ухватился за железный крест, который пригвоздил мою сестру к тропинке, и с силой выдернул его из живота Сванхильды. Сванхильда подалась было следом за крестом, но, освобожденная, упала на тропинку. Я глянул на ее лицо с широко раскрытым ртом и вытаращенными глазами. В углу рта запеклась кровь. Я вспомнил, что моя сестра мертва, и хотел было попросить Гупту воскресить ее прямо сейчас. Но в этот миг Гупта повернулся к Хродомеру и, погрозив тому крестом, пугнул: — У-у-у! И размахнувшись широким движением, бросил крест в реку. Подмигнул мне, скривив лицо на сторону, и пояснил громким шепотом, что Бог Единый нарочно его, Гупту, попросил хорошенько Хродомера попугать. Чтобы неповадно Хродомеру было. Я решил не мешать Гупте воскрешать. Ему виднее, как делать. Гупта наклонился взял Сванхильду на руки и сказал неодобрительно: — Ишь, набегалась, коза! Мать-то ждет-пождет, проглядела все глаза! А эта спать улеглась! Что надумала — на берегу спать! Хорошо, Гупта мимо шел. Гупта тебя и нашел. А если бы недобрый человек нашел? И стал укачивать на руках Сванхильду. Длинные светлые косы Сванхильды раскачивались в такт гуптиным шагам. Все-таки очень здоров был Гупта. Шел без всяких усилий со Сванхильдой на руках вверх по косогору, да еще напевал и приплясывал по дороге. Он колыбельную пел. Вернее даже не пел, а орал на все село, и присвистывал, и причмокивал. — Вырастешь большая, отдадим за вождя. Родишь ему сына. Пойдет он в поход, привезет тебе золотые серьги… — И снова: — Вырастешь большая, отдадим за вождя… Я стал Гупте вторить, распевая во всю глотку: — Родишь ему сына, пойдет он в поход… Гупта обернулся ко мне и улыбнулся, кивая головой: так, мол, так!.. Беспрестанно повторяя колыбельную, мы поднялись наверх и пошли тем путем, каким я прибежал сюда. Но с Гуптой я ничего не боялся. И я знал, что чужаков в селе нет. Возле дома Аргаспа, где в меня попала стрела, Гупта вдруг остановился. Пение прервал и спросил меня строго: — Где то, что я дал тебе? Я вытащил два обломка стрелы: тот, что Гупта из моей раны добыл, и тот, что я еще прежде под рубахой спрятал, когда стрелу обломал. Гупта не спеша уложил Сванхильду на землю, взял оба обломка, соединил их, покивал над ними, побормотал что-то себе под нос, а после выбросил. Аргасп так и лежал у себя на дворе, и копье торчало из его спины. Я увидел, что у Аргаспа перерезано горло. Гупта в сторону Аргаспа мельком только глянул и проворчал: — Ишь, разлегся, бездельник! Все Богу Единому расскажу! Ужо вас всех Бог Единый!.. А я смотрел на Аргаспа — и хохотал, хохотал, хохотал… и никак не мог остановиться. Ужо тебя, Аргасп!.. Ты ведь в Бога Единого не веришь? Так будет тебе от Бога Единого, глупый Аргасп! Я сказал об этом Гупте. И Гупта захохотал тоже, пальцем в сторону Аргаспа тыча. И толстый язык изо рта вывалил, чтобы Аргаспу обиднее было. После опять Сванхильду на руки взял и дальше пошел. Почти все дома в селе сгорели и курились дымком. Гупта сопел и ворчал, что воздух в селе испортили. И что поправить бы воздух надо. При этом Гупта испускал ветры и шумно хохотал. И наклонившись, бородой щекотал Сванхильде щеку и спрашивал ее: — Что, коза, нравится? А я смеялся. Против дома Гизарны лежали трое — Оптила, сын хродомеров и двое рабов хродомеровых, Скадус и Хорн. Земля под ними была темная. Напротив них, прислоненные к плетням, сидели, скрестив ноги, трое мертвых чужаков. У одного лицо было сплошь кровью залито. Перед каждым из мертвых чужаков стоял горшок с кашей и пиво. Оптила лежал на спине, одну руку широко откинув в сторону, другая примостилась на груди. Он будто спал, широко раскрыв во сне рот. Только глаза слепо смотрели и не видели. — Ай да старейшины в селе! — закричал Гупта, негодуя. — Гостей назвали, а сами перепились! Гости сидят, скучают, кашу есть не хотят! Как тут пировать, коли хозяева спят, упившись и обожравшись! И воздух нарочно испортили, из озорства пьяного, чтобы Богу Единому досадить! А потом уснули! Разве так гостей принимают? Гость приходит от Бога Единого. Ай да старейшины! Обидеть Бога Единого удумали! Ай да село! И видел я, что прав Гупта: и вправду испортили воздух в селе, чтобы Богу Единому досадить! Понимал я и то, что негодный старейшина Хродомер. Разве так делается? Гостей назвал, а сам в нору полез. Ну ничего, мы с Гуптой да с Богом Единым наведем здесь порядок. У Валамира в воротах тоже мертвый чужак сидел с пивом и кашей. И у Агигульфа-соседа двое таких сидели. На нашем дворе воздух был хоть топор вешай, и тоже гости сидели — трое. И от обиды угощаться не хотели. А перед ними отец мой Тарасмунд развалился, забыв свой долг хозяйский. И стыдно было мне за наше село. И заплакал я от стыда. Гупта же повернулся ко мне и сказал: — Ты не плачь. Но сам так не делай, как отец твой. Я так рассердился на моего отца, что отвернулся и не стал на него смотреть. А Гупта понес Сванхильду мимо гостей. Гости же глядели прямо перед собой, от оскорбления окаменев и не желая с нами говорить. Гупта шел туда, где прежде наш дом стоял. Теперь там было длинное черное пятно-пепелище, где сочились дымком длинная продольная балка и дедушкины боги, торчащие из пепла как три обгоревших пальца. Гупта своими босыми ногами встал на золу и, как был, со Сванхильдой на руках, и стал что-то высматривать, бормоча: — Где же мамка-то наша? Где она прячется? А, вот она, легка на помине! Хороша! Отпустила дочку бегать, а сама тут спит. Я подошел поближе и тоже ступил на золу. Она была такая горячая, что жгла даже сквозь подошвы. Я увидел, как блеснуло что-то золотое. Это был оплавленный золотой браслет, который Лиутпранд подарил Галесвинте. Обугленная рука выглядывала из-под почерневшего тела нашей матери Гизелы, перебитой балкой почти пополам. Гизела лежала, раскинув руки, будто закрывала собой Галесвинту. Гупта бережно положил рядом с ними Сванхильду. Она была очень белая, а вокруг все было черным. Одежда Сванхильды стала потихоньку тлеть, волосы потрескивали, скручиваясь по одному. Я изумился: как Гупта босиком стоит на таком жаре и не чувствует его. Я отступил с золы и понял, что едва не обжег себе ноги. И вдруг я снова увидел, что они все мертвы: моя мать и обе мои сестры. Я перевел взгляд на богов, что поставил дедушка Рагнарис. Отец наш Тарасмунд, хотя и спорил из-за богов с дедушкой, однако после дедушкиной смерти не стал спешить выносить их из дома. Воздух над пепелищем дрожал. И в этом дрожащем мареве плавали черные хлопья. Лица богов были обуглены до неузнаваемости, но я все равно узнавал их: Вотан, Доннар и Бальдр. Гупта тоже поглядел на них и пропел: — И боги-то Бога Единого славят: у-у-у! у-у-у! И снова принялся бродить вокруг, что-то бормотать себе под нос невнятное и гудеть, как огромный майский жук. А я все смотрел и смотрел на богов. Мне чудилось, что черных хлопьев в дрожащем воздухе становится все больше и больше. Гупта вновь начал гудеть и жужжать, то выше, то ниже. Звук то приближался ко мне, то снова удалялся. Постепенно я перестал его слышать. Вокруг все начало темнеть. С каждым мгновением становилось все темнее, хотя до этого казалось, что темнее уж некуда. Но чернота не иссякала. Ее было очень много и в конце концов она заполнила весь мир. И снова, как вчера, была ночь и был туман. Но я видел сквозь ночь и сквозь туман. И снова видел двух всадников, что ехали через село, когда я стоял у ворот и грезил о золоте туманных карликов. Только сейчас я хорошо видел, что это были вовсе не Гизарна и Теодагаст. И подивился я собственной глупости: как я мог не приметить этого вчера? Миновали они дом Теодагаста, затем дом Гизарны, будто это были вовсе и не их дома. Правда, конь повернул было к дому Гизарны и хотел войти во двор, но всадник потянул поводья и миновал эти ворота. Неспешно прошли они вдвоем через все село, все высматривая и примечая — все, что можно было высмотреть в тумане. А после, миновав хродомерово подворье, скрылись. И захотел я узнать, где же Теодагаст и Гизарна. И тотчас увидел их. Они лежали к югу от села, за дальними выпасами, раздетые. Я увидел, как погибли они, сраженные стрелами. И вновь увидел этих двух всадников, которые надели на себя их одежду и взяли их коней. Снова ехали они через село, но теперь я знал, какого напряжения стоило им так спокойно ехать через село. Вдруг я понял, что у меня сводит челюсти, так сильно я сжимаю зубы. И узнал я, что среди своего народа это были великие воины. И еще я понял, что Теодагаста с Гизарной никто не похоронит. Их обглодает ветром и занесет землей. И снова видел я, как Теодагаст и Гизарна возвращаются домой из дозора, весело переговариваясь между собой. Они говорили о свадьбе Лиутпранда с Галесвинтой и смеялись. И вдруг в горле у Гизарны выросла стрела. И захлебнулся Гизарна смехом и стал валиться с седла. А Теодагаст пал на гриву лошади и пустил ее в галоп. Тотчас же из-за взгорка выскочили два всадника на низкорослых лошадках — будто из-под земли они вынырнули — и понеслись за ним, высоко поднимаясь в стременах и на скаку пуская стрелы. Две стрелы настигли Теодагаста. Те, что убили его, смеялись. Я видел их лица — не поймешь, людские ли это лица или же морды животных, плоские, как сковородка, с вдавленной переносицей, вместо глаз — прорези, черные волосы в косицы заплетены. Личина, в какой кузнец на празднике скачет, Вотана славя, — и та краше. Видел я, как из тумана к ним подъехало еще несколько человек. Один был такой же страхолюдный, двое же других с виду как мы. Они коротко переговорили. Страхолюдины смеялись, щеря зубы. Теперь я видел, что туман, в тот вечер окруживший село плотным кольцом, был населен воинами и конями. В тумане все непрерывно шевелилось, переходило с места на место, ждало, исходя нетерпением. Не решаясь броситься на лакомый кус вслепую, отправили чужаки двоих подъезды к селу разведать. Облачаясь в снятые с убитых одежды, скалились и смеялись два отважных воина, опасность предвкушая. Я знал, что они оба и сейчас живы. Они мне нравились. Сейчас я был рад, что мы их не раскрыли. Но мгновение спустя я горько пожалел об этом, ибо увидел, как падает под ударом меча мой отец Тарасмунд. От ненависти к этим двум дерзким воинам губы мои онемели. И вдруг все вокруг озарило пламя. Огонь взвился к небу и, ревя, стал пожирать дерево и ночь, плоть и туман. Все, к чему он прикасался, становилось огнем. Мой брат Гизульф выбежал из горящей конюшни, где бесновался конь дяди Агигульфа, и за его спиной обрушилась крыша. Во дворе неподвижно лежал Тарасмунд. Неподалеку от него шевелился чужак. Тарасмунд убил под ним коня. Теперь чужак выбрался из-под конской туши, но видно было, что у него сломана нога. Гизульф метнулся от конюшни к Тарасмунду, но, не добежав, сильно зашиб ногу о камень, который лежал у нас на дворе. Сколько раз дедушка Рагнарис ругал дядю Агигульфа, чтобы тот убрал этот камень — да так все и осталось без толку. Валун этот был размером с двухмесячного щенка Твизо. Гизульф запрыгал на одной ноге, кривя лицо. И вдруг выхватил этот камень из земли — с нежданной легкостью — и захромал в сторону чужака. Чужак понял, что сейчас его убьют, и замер, глядя Гизульфу в глаза. Гизульф только раз глянул на него — ему хватило, чтобы переполниться яростью. Поднял камень над головой и с силой обрушил чужаку на вторую ногу. Я увидел, как широко раскрылся в крике рот чужака, но крика не услышал. Все перекрыл рев пламени. Гизульф обернулся (и я обернулся вместе с ним) — и мы увидели, как упала крыша дома, погребая под собой нашу мать Гизелу и нашу сестру Галесвинту. Несколько мгновений Гизульф, полуоткрыв рот, смотрел, как пламя пожирает наш дом. Затем в растерянности оглядел двор, будто искал старших — дедушку, отца, дядю Агигульфа. Но не было старших, кроме Тарасмунда, а Тарасмунд был мертв. Гизульф даже ногой топнул. Мертв именно сейчас, когда он так нужен своим сыновьям. Зато у ворот из земли торчало копье. Само оно там выросло, что ли?.. …Гизела была уже мертва, когда на нее обрушилась продольная балка. Она задохнулась в дыму. Галесвинта прожила немного дольше. Золотой браслет, подарок Лиутпранда, страшно жег ей кожу. …Обагренный заревом пожара в своей сверкающей кольчуге, скакал Лиутпранд на широкозадом своем коне — тяжкой галопом, от которого содрогается земля, медленно, неотвратимо, будто Вотан на своем восьминогом жеребце, пожирающем людей. И мчались перед ним, спасая свои шкуры, чужаки — бежали от Лиутпранда, точно зайцы. И гнал их Лиутпранд, смеясь, по улице, прочь из села, в холодную туманную сырость, туда, откуда пришли. И… Ульф, выскочивший из кузницы и смотрящий на багровое пятно в тумане в той стороне, где село. Смотрит, выкатив единственный свой глаз. Страшное лицо Ульфа. Кузница, утонувшая во мгле. Кто-то выскочил босиком на холодную траву… Филимер. «Что там горит?» Ульф, не оборачиваясь, закрыл Филимеру глаза своей широкой ладонью. «Не смотри»… …Но я смотрел — смотрел во все глаза, как Гизульф, зверски оскалясь, все вонзает и вонзает тяжелый ангон в тело чужака, давно уже неподвижное, истерзанное, как будто лисицы его обгрызли. …Од-пастух один из первых удар на себя принял, потому что его хижина на самом краю села стояла. К нему сразу пятеро ворвались. И тотчас бесстрашно метнулись навстречу чужакам две свирепые суки — Айно и Твизо. Од спросонок мало что понимал. Так и не понял Од, что случилось. Всадник мечом его ударил. И умер Од прежде, чем упал. Твизо у коня на горле повисла. Встал на дыбы конь, сбросив всадника. Прямо на порог хижины Ода упал. Айно безмолвно впилась в его тело клыками и заела. Щенки были в хижине. Чужаки насадили Айно на копье, и грызла Айно копье, покуда не издохла. Твизо же конь забил копытами. Тарасмунд в это время стоит на дворе, в руке меч — вслушивается… …Дядя Агигульф — наконец-то! Несказанная радость увидеть его — без портков, в одной рубахе и со щитом в левой руке. В щите тряслась стрела — вошла наискось между деревом и натянутой кожей. В правой руке дядя Агигульф держал жердь… Вытаращенные глаза, всклокоченные белокурые волосы… Вертится в воротах нашего дома на чужой лошадке, маленькой, гривастой. Гизульф, с копьем — все древко забрызгано кровью, будто грязью — вьется перед мордой лошади. Лошадь злится, косит глазом, тянет шею, пытается укусить. Дядя Агигульф поводьями ей губы рвет. Стремена короткие, седло непривычное — дядя Агигульф сидит неловко, задирая голые колени, как кузнечик. Орет что-то Гизульфу, жердью потрясает, тычет в сторону кузницы. …Ильдихо — бежит огородами, прочь от села, в туман, в сторону выгонов. …Агигульф-сосед — с боевой секирой мечется по двору, уворачиваясь от трех конных. А Фрумо, с распущенными волосами, выпятив живот, стоит в дверях и смеется. …Никто из них не знал, сколько чужаков скрывается там, в тумане. Никто не знал, что в сырой мгле скрывается второй отряд — со стороны хродомерова подворья. Только я об этом знал. Но лицо мое онемело, и губы не слушались. И не мог я крикнуть о том, что мне было открыто. По улице с тяжким топотом мчался Лиутпранд, гоня перед собой чужаков, как ветер гонит листья. Вот выскочил он за околицу… Один из тех, кто убегал от его гнева, вдруг что-то гортанно выкрикнул и нырнул в туман. В следующий же миг из тумана показались еще чужаки, человек пять или шесть. Они схватились с Лиутпрандом. Те же, кого Лиутпранд только что гнал, заверещали, загикали и снова полетели назад, в село. Первого врага Лиутпранд развалил одним ударом… …Понукая лохматую чужую лошадку, дядя Агигульф скачет к горящему храму. Храм Бога Единого пылает неугасимо, как тот куст, о котором годья Винитар нам рассказывал. Будто Бог Единый к нам сошел и вот-вот заговорит из пожара. Перед пылающим храмом беснуется вутья. Страшен вутья. Так страшен был, наверное, Гиба, которого на цепях водили. Так страшен был Арбр, когда Гиба медвежью шкуру у него порвал. Совершенно нагой, высоченного роста, широкоплечий и кряжистый, с разлохмаченной гривой волос и бородой, страшно ревя, разил он налево и направо, не разбирая, огромным обоюдоострым топором. Казалось — сунься свой, поразит и своего, лишь бы крушить живую плоть. Рев вутьи с ревом пламени соперничает и одолевает пламя. Пламя жрет только то, что горит; вутья же пожирает все, что только ни видит. Топот со стороны околицы. А вутья засеивал свое поле. Семь трупов лежали вокруг него. Дядя Агигульф, проклиная неудобные стремена, согнул ноги в коленях и сжал ими бока лошадки. Отбросил щит и взялся за жердину обеими руками. От околицы неслись пятеро чужаков. На полпути к храму они, не сговариваясь, разделились: двое помчались на дядю Агигульфа, заранее поднимая мечи и крича на скаку; трое устремились к вутье. Дядя Агигульф радостно оскалил зубы и заревел им в ответ, пуская лошадку рысью… …Валамир у себя на дворе поспешно сует старому дядьке-рабу охотничью рогатину. Марда с плачем виснет на Валамире, и тому приходится отцеплять от себя ее руки… …Дядя Агигульф принимает на жердину первый удар меча… …И вот уже на подмогу скачет Валамир! У Валамира два меча… …Чужак с разрубленной головой сползает по воротам валамирова двора… …И вот уже, как встарь, бьются бок о бок два друга, два героя — Агигульф и Валамир… …И еще два всадника несутся со стороны кузницы: Ульф и Визимар. Я знаю, о чем думает Ульф. Он думает — хорошо бы эта дура Арегунда послушалась и ушла со Филимером на болото, как ей было велено, а не потащилась следом за мужчинами делать мужскую работу… …Валамиров дядька тащит Марду за собой. Марда хнычет, повисает у него на руке неподъемной тяжестью. Подол у Марды мокрый, щеки мокрые, волосы встрепаны. Дядька угрюмо бормочет что-то себе под нос. И вот уже они выбрались из села и скрываются в тумане… …Сванхильда у реки таится в ракитнике. Она жмурится, и я понимаю, почему: закроешь глаза — и будто нет ничего. А у реки тихо, внизу вода плещет. Словно и нет никаких чужаков. Она тискает пальцами рукоять ножа… …Хродомер втолковывает что-то Снутрсу, показывая рукой в сторону кузницы. Снутрс на коне, полностью вооруженный. Хродомеровы домочадцы вооружены кто во что горазд. Оптила, сын Хродомера, встревожен. Мне всегда казалось, что у Хродомера много домочадцев и рабов. Но теперь, когда они собрались все вместе, я понял вдруг, что их очень мало. Куда меньше, чем чужаков, которые сейчас появятся из тумана. К ним присоединяется и Аргасп. Обменивается со Снутрсом быстрым взглядом. Оба неплохо знают друг друга. Снутрс показывает Аргаспу, чтобы тот встал слева от его коня. Они ждут… …На другом конце села, за околицей Лиутпранд один бьется с несколькими чужаками. Чужаки кружат вокруг Лиутпранда, как собаки вокруг разъяренного медведя. Им до богатыря Лиутпранда не дотянуться, а Лиутпранду их не поразить — больно верткие… …Топор вутьи по обух входит в череп лошади чужака. Теперь я вижу, что это не топор, а железный крест, что выковал годье Визимар-вандал. С губ вутьи стекает пена. Теперь я вижу его лицо. Это Винитар. …Гизульф на гизарновом огороде ловит чужую лошадь. Лошадь не дается. Гизульф злобно шипит. В нескольких шагах замер с копьем в руках Одвульф. Одвульф перетрясся со страху, он бледен до синевы, мокрый рот перекошен. Одвульф готов, не разбирая, разить все, что движется… …Марда взахлеб плачет, хватается за живот, а дядька тащит ее за собой и ругается на чем свет стоит. Четверо чужаков в тумане. Я знаю, что будет дальше… У меня кружится голова, меня начинает тошнить. Я хочу крикнуть и прогнать их всех, но никто не уходит. Они назойливо продолжают мелькать у меня перед глазами. Черные хлопья падают на их лица и пачкают их сажей… …На закопченном лице дяди Агигульфа сверкают белые зубы. Я вижу дядин меч, блеснувший на мгновение в отсвете пожара. Чужакова голова с рыжей бородой и синими глазами летит сквозь черные хлопья и ударяет о щит второго чужака, оставив красное пятно. Дядя Агигульф залит чужой кровью. Она ползет по его голым ногам и пачкает лошадиные бока. Второй чужак разворачивается и, пригнувшись к шее коня, во весь опор несется к околице — туда, откуда пришел. Агигульф с Валамиром устремляются в погоню… …В пламени пожара я вижу гигантского медведя, поднявшегося на задние лапы. У него оскаленная морда, злобные маленькие глазки. Шкура медведя порвана в нескольких местах и закапана темной кровью. Неподалеку от медведя труп лошади с застрявшим в черепе железным крестом. Перед вутьей вертятся на конях двое чужаков. Кони норовят уйти подальше от нестерпимого жара и разъяренного зверя. На лицах всадников — ужас. У ног медведя — убитый чужак со сломанной спиной и вырванным горлом. Кровь шипит, запекаясь. У медведя дымится влажная шкура. Еще мгновение — и горящий храм рухнул, погребая вутью под собой. Искры взлетели, как потревоженные осы из гнезда… …В свете пожара белым пятном выделяются волосы Сванхильды. Она все еще прячется в кустах у реки, не зная, что светлые косы уже выдали ее. Ей надо уходить, но она медлит… …Валамиров дядька отталкивает от себя Марду, и та бежит сломя голову. Старый дядька поднимает рогатину и падает под ударом булавы… …Одвульфу страшно. Он стоит неподвижно и чутко вслушивается в туман. Капли влаги собрались на наконечнике копья, занесенного для удара. Топот ног — кто-то бежит к нему, Одвульфу. Не раздумывая, Одвульф наносит удар в темноту. Пронзительный крик. Кричит женщина. Одвульф видит свою жертву и торопливо, воровским движением, выдергивает копье. Марда хватается руками за рану и мелко дышит широко раскрытым ртом. Помедлив, Одвульф берет копье обеими руками и всаживает Марде в ямку на шее. Тело Марды выгибается дугой и опадает, сотрясаясь. Одвульф с усилием выдергивает копье и, рыдая, бежит прочь… …У хродомерова колодца лежит Снутрс. Снутрс изрублен так, что узнать его можно только по доспеху. Лица нет — лицо снес вражеский топор. Вокруг Снутрса еще трое, таких же изрубленных, истоптанных копытами. Эти трое — чужаки. Снутрс лежит, широко раскинув руки, будто дружески обнимая людей, которых зарубил… …Ульф и Визимар вихрем врываются в село. На хродомеровом подворье еще кипит бой, и Визимар, не раздумывая, устремляется в самую гущу. Проехав мимо, Ульф заезжает на двор Аргаспа. Здесь нет чужаков, один только Аргасп, как гусеница, ползает по двору. Спешившись, Ульф подходит к нему, садится рядом на корточки, ласково касается его волос и вдруг мгновенным ударом перерезает ему горло. Затем режет себе руку ножом — щедро, не жалея, — смешивает свою кровь с кровью Аргаспа и мажет себе лицо. Я знаю, что это вандальский обычай. Ульф поднимает черное от крови лицо и несколько мгновений сидит неподвижно, вслушиваясь в темноту. Встает и, не оборачиваясь, идет к своей лошади. Ударив лошадь пятками, несется за хродомерово подворье в сторону кузницы. Из его горла рвется крик — я никогда прежде такого от Ульфа не слышал. Птицы болотные так иногда кричат. Двое чужаков выскакивают с хродомерова подворья и несутся следом за Ульфом. Один остается биться с Визимаром. Этот чужак — великий воин, но Визимар убил его. От жажды мщения изнемогал Визимар — я понимал это. И помчался Визимар Ульфа догонять, но не догнал: навстречу ему вывернули еще двое, и пал Визимар под их ударами. Не будет больше кузнеца в нашем селе. Не будет больше в праздничный день скакать по селу кузнец, Вотана славя. Ушло вместе с Визимаром уменье его. Среди чужих людей умер Визимар, и я знал, что в последнее мгновение тоска охватила его. В тоске и ушел в Вальхаллу, а не в радости. …Лиутпранд все огрызался на чужаков, не подпуская их к себе. Но даже и Лиутпранд начал уставать. Коня под ним убили, и грянулся оземь Лиутпранд. И не встал больше. Длинное чужаково копье вошло под густую его бороду. И радостно закричал тот, кто убил Лиутпранда, ибо хотел взять себе его доспехи… …За селом, оставив за спиной хродомерово подворье, Ульф убивал. Ульф убивал, как Тарасмунд, отец наш, пахал: спокойно, аккуратно, выказывая многолетнюю сноровку. Это было единственное, что Ульф умел хорошо делать. Сейчас, пренебрегая своим увечьем, снова держал он два меча. В темноте и тумане и обоими глазами много не наглядишь. Ульф не столько смотрел, сколько слушал. Слушал не только ушами, но всей кожей. Я знал, что Ульф ничего не чувствует, когда падал сраженный им враг. Душа Ульфа была пуста. Теперь я знал это. Мне стало холодно. Ульф закончил убивать. Прислушался. К селу приближалось человек шесть, и Ульф повернул коня в сторону болот, решив не принимать боя. Мне было очень холодно… Ульф ехал не спеша, все время прислушиваясь. И лошадь его пряла ушами. До кузницы оставалось три полета стрелы, когда лошадь вдруг фыркнула, и тотчас в тумане тоненько заржала лошадь. Ульф приподнялся в седле, шевельнул ноздрями, принюхиваясь, как пес, и уверенно крикнул что-то на непонятном языке — будто одним горлом кричал. Из тумана отозвались на том же языке — и выехали два страхолюдных всадника. Ульф пустил коня рысью, направляя его между ними. Всадники не успели еще ничего понять, когда мелькнули два ульфовых меча. У одного страхолюдины отвалилась рука вместе с плечом, второй скорчился в седле, пытаясь поймать выползающие из распоротого живота внутренности. И снова пустота. Ульф ничего не почувствовал, когда убил этих двоих, — даже удовлетворения. Просто успокоил лошадь и двинулся дальше… …И видел я дядю Агигульфа с Валамиром, уходящих в сторону дубовой рощи. И их преследовали… …И знал я, что они уйдут, и потому отвел глаза… …Уже светало. Я понял вдруг, что младший сын Тарасмунда по имени Атаульф сидит в норе на косогоре и трясется от холода и боли. Но это был не я… …Агигульф-сосед лежит посреди своего двора с разбитой головой. Весь двор покрыт смятым, окровавленным, затоптанным полотном — накануне Фрумо развешивала сушить. Фрумо смотрела на заляпанное полотно, на кровавые пятна, хлопала себя руками по бокам и кудахтала, как курица. И увидел я вдруг, что вовсе не полотно это разбросано по двору — это курицы, зарезанные для большого пира, чтобы порадовать дорогих гостей. А вот и гости дорогие — стоят вокруг Фрумо, радуются угощению, смеются. Перестав кудахтать, показала Фрумо пальцем на берестяную личину. И снял чужак берестяную личину, отдал ее Фрумо. Оказалось под личиной такое лицо, что личина против него куда краше. Плоская морда, на верхней губе редкие усики, щеки в шрамах, будто кожу с них полосками сдирали. И лыбился страхолюдный чужак. Фрумо ногтем личину поскребла, посмеялась и на себя надела. И стала ходить по двору, напевая. А чужаки за ней ходили, как цыплята за курицей, и с почтением внимали ее лепету. И тихо переговаривались между собой. Я понял, что они боятся Фрумо прогневать. Фрумо вдруг повернулась к ним и показала пальцем на золотой браслет, что у рослого чужака на руке блестел. Чужак отдал ей. Тогда она на пряжку показала. И отдал он ей пряжку. Радостно засмеявшись, подошла Фрумо к мертвому Агигульфу и стала обряжать его в золото, что подарили ей чужаки. Чужак нахмурился, но перечить не посмел. А Фрумо села на землю возле своего отца и замахала на чужаков руками, чтобы те уходили. И уходят чужаки со двора Агигульфа-соседа… …Хродомер ползет вниз по косогору. И мнится Хродомеру, что все можно заново начать… …Двое чужаков поймали Сванхильду. Тащат наверх от реки, в село. Сванхильда брыкается, кричит. Криков не слышно, но я вижу, как открывается и закрывается ее рот. У нее в руке нож, но чужаки его отчего-то не замечают. Сванхильда изворачивается и всаживает нож в живот одному из чужаков. Вырывается и бежит… …Дубовая роща. Зарывшись в кучу палых листьев, прячется здесь Одвульф. Копья при нем нет. Одвульф рыдает и молится, перезабыв со страху все молитвы. Одни только обрывки повторяет, будто взбирается куда-то по веревке, а веревка истлевает прямо в руках. Невдалеке в тумане выводок вепрей. Секач настораживается. Стук копыт — всадники… …Хродомерово подворье пылает. В колодец падает горящая головня… …Чужое лицо. Я видел его, когда сидел в норе. Его щеки вымазаны жиром, поверх жира нанесет углем узор — черная спираль. Он стоит возле того, которого убила Сванхильда, и плачет… …Я вижу Валамира. Он миновал дубовую рощу и в обход села направляется к кузнице. За Валамиром на маленькой мохнатой лошадке едет дядя Агигульф. На Агигульфе одвульфовы портки — те самые, что некогда подарила Одвульфу Гизела. Сам Одвульф в одной рубахе уныло плетется за лошадкой дяди Агигульфа. Дядя Агигульф то и дело пытается отогнать его. Одвульф трясется от рыданий. Я знаю, что дядя Агигульф едва не убил Одвульфа. Только заступничество Валамира и спасло — отбил Валамир уже опускающийся меч. Ибо ярость переполняет дядю Агигульфа. Несправедливо, считает дядя Агигульф, чтобы жил Одвульф, когда Тарасмунд мертв. В дубовой роще стоит еще, задержавшись с ночи, синеватый полумрак, но золотистые кроны уже озарены солнцем… И вспомнил я о бурге, откуда могла прийти помощь. И увидел я рощу, что выходит на старую ромейскую дорогу, хотя никогда там прежде не был. В роще лежали Рикимер и Фретила. И увидел я, что не первый день они мертвы — убиты были на обратном пути из села в бург. Я метнулся взором к бургу и тотчас же увидел мертвую голову Теодобада на шесте. Голова была так близко, что я, кажется, мог бы поцеловать ее в синие губы. Над головой кружили вороны. И отпрянул я в ужасе и сразу увидел весь бург — так, как птицы видят его. И не было больше бурга, только мертвое пепелище. У стены лежали дружинники, около дюжины числом, со стрелами в груди, зарубленные мечом. Это были лучшие дружинники теодобадовы. И боялись их чужаки. Чужаки боялись их даже мертвых и потому постарались избежать мести: отрезали у трупов головы, сложив их в другое место и отворотив лица их от бурга. И ноги у мертвецов были перебиты. И увидел я дорогу, ведущую из бурга в то село, откуда родом мать наша Гизела. Навалив трупы наших из бурга на телегу, двигались к тому селу чужаки. В том селе жителей не было, они в бург ушли и в бурге погибли. Дома же сохранились целые. Добравшись до уцелевших домов, загнали чужаки в один из них телегу с мертвыми телами и подожгли дом… …И видел я, как хоронят они своих убитых. Иной обычай у них, не похож на наш. В яму, камнями выложенную, сажают убитого со скрещенными ногами, и оружие ему кладут. После же сверху закрывают яму настилом и землю насыпают. Так хоронят чужаки… …И увидел я, что нет уже и того села, откуда вышли дедушка Рагнарис с Хродомером. Не было того села уже в тот день, когда к нам Снутрс приехал, ибо чужаки пришли туда раньше… …И увидел я вождя чужаков. Он был уже немолод. Будто великую ношу нес на плечах, такая усталость была в его глазах… …И увидел я, как отряды чужаков разливаются с юга по нашей земле, точно река во время половодья, и не остановить этот поток… Теперь я знал, что чужаков согнали с их места люди нашего языка, а тех встревожили и погнали прочь другие люди, о которых я не ведал… И вдруг увидел я свайную деревню, ту, что на озере стоит. И не была та деревня брошенной, а дома ее еще не обвалились и не почернели. Там жили люди. И увидел я воинов, выходящих из леса и сеющих смерть. Хотели эти воины забрать себе эти земли и истребляли тех, кто жил в свайной деревне. И видел я среди тех воинов их вождя. Я знал его имя. Это был Рекила, отец Ариариха, отца Алариха, отца Теодобада. И открылось мне, что не от богатырства пришли в эти края люди нашего языка — страх и голод гнали их, как нынче гонят они чужаков. Чужаки пришли в эти края, как некогда пришли сюда мы. И не было чужакам здесь места, как не было здесь места и нам. И не смогут навек сесть здесь чужаки, как не смогли здесь сесть навек мы. Ибо следопыты Огана, вождя гепидского, что отобрал у Афары солеварни, уже выведали, где ядро этого племени — где их женщины и потомство. И изгонит их отсюда Оган, но сам падет под ударами тех, кто идет за чужаками вослед. И то люди нашего языка. Но нет во мне радости при мысли о том, что мы будем отомщены. Ибо ведал я судьбу чужаков, а они ее не ведали. И видел я Фрумо, которая чужакам кашу варила. И как пиво доставала Фрумо, чтобы посмертное угощение приготовить. И как чужаки мертвых своих рассаживают возле плетней и ставят им угощение. И знал, почему они это делают, — не жить здесь никому; мертвым отдают они это место. Ибо тяжело далось им наше село, недобрым мнится им это место. А тот чужак, которого Сванхильда убила, возле реки сидеть остался и смотрел он на курган. И стояло возле него подношение, а на коленях у него меч лежал. И положил тот меч чужак с разрисованным лицом, что убил Сванхильду, ибо тот убитый был ему братом единокровным. А иных родичей у него не было. Видел я, как из хижины Ода-пастуха щенки выползли и стали в труп Айно тыкаться, думая молока добыть из мертвых сосцов. И брали щенков чужаки и ласкали их. И смеялись, теребя им уши и давая кусать пальцы. И с собой уносили их, радуясь. Видел я и то, как после уходят чужаки из нашего села — стоит полдень, догорают за их спинами дома, остаются истлевать тела убитых. Чужаки идут к броду, гонят наш скот. Сегодня они заснут сытыми. И знаю я, что никогда больше не будет на этом месте села. Чужаки захотят ставить новое село ниже по течению реки. Недолго жить им в том селе, только они о том не знают. И стал я прощаться с нашим селом. Раскинулось передо мной оно обгоревшее, оскверненное, обагренное кровью. И мертвым увидел я наше село — было оно мертво, как Тарасмунд, тело которого оставалось еще рядом со мной, но уже исчезло то главное, что и было Тарасмундом. Течет река, неся на своей спине золото солнца. И роет нору Хродомер — но не молодой Хродомер, которого я не знал; нет, старик Хродомер, который был мне привычен. И нет еще нашего села, и нет еще в селе дедушки Рагнариса, и не родился еще Тарасмунд. Желтеют сжатые поля. Скрипят телеги чужаков, увозя наше зерно. Уходят за курган вражеские воины, угоняя наш скот. Едет, изнывая от позора, воин Агигульф, едет на маленькой вражеской лошадке, отлягиваясь от ноющего Одвульфа — клянет наследство, которое оставила ему родная земля. Едет прочь от позора, прочь от старика Хродомера, который копает нору. Едет воин Ульф, и беда сидит за ним в седле и направляет его руку. В берестяной личине идет прочь от села брюхатая Фрумо, идет и напевает, идет и пританцовывает. Среди окровавленного полотна нестерпимо блестит золотой браслет на руке Агигульфа-соседа. Спи, Агигульф, спи. Спи, мой сын… Вырастешь большой, куплю тебе коня, сядешь на коня, поедешь в далекие земли… …Мать повторяет и повторяет эту колыбельную, бесконечно напевая ее сыну, пока они прячутся от чужаков. А чужаки хозяйничают по всему селу, поджигая дома, забирая скарб, угоняя женщин, убивая мужчин. А мать поет еле слышно. И прилетает стрела. Мать замолкает, изо рта у нее течет кровь. Мать наваливается на мальчика, тяжелая, как мешок с зерном. Мальчик задыхается, но не смеет выбраться из-под матери. День сменяется ночью, мать остывает. Ночью в селе становится тихо. Мальчик догадывается, что чужаки ушли. Он освобождается и выходит на дорогу. Не глядя по сторонам идет прочь из сгоревшего села. Мальчик приходит в другое село, но ему кажется, что он вернулся к себе домой. Ему дают новое имя, но ему кажется, что это его имя. Потом он уходит и отсюда. Он боится чужаков. И в какое бы село он ни пришел, ему чудится, что он пришел в свое село. И какое бы имя ему ни дали, ему чудится, что это его имя. И увидел я долгую дорогу, которой он прошел. И увидел долгие годы, которые он прожил. И увидел я — это тот, кого я называю Гуптой. И узнал я, что нет для него ни мертвых, ни живых и потому никого не станет он воскрешать. Но я не знал, умеет ли он воскрешать из мертвых. И знал я также, что настоящий Гупта — тот святой из старого села — погиб у гепидов, как о том и говорилось. И увидел я черных богов — и понял, что дом наш сгорел. И услышал я запах паленой плоти — и понял, что родные мои мертвы. И донеслось до меня бормотание Гупты — и понял я, что Гупта безумен. И поднял я глаза — и увидел я небо. Оно было затянуто низкими тучами, прорванными во множестве мест, будто плащ, прохудившийся от старости, будто шкура медвежья, изодранная вутьей. И показалось мне, будто небо глядит на меня в тысячу глаз. То были большие глаза и малые, и узкие, как у страхолюдин, и удивленные и насмешливые, и крошечные, прищуренные, и широко расставленные, отважные, и любопытные, и злобные. Я стоял на пепелище, а небо глядело, безмолвно глядело на меня в тысячу глаз. И проклял я Бога Единого. |
|
|