"Свет всему свету" - читать интересную книгу автора (Сотников Иван Владимирович)
глава девятая ЗА ДУНАЕМ
1
Два месяца с лишним Салаши упивался своей властью. С больших и малых портретов, появившихся в городе, он строго глядел на венгров. Важный, пышный, торжественный. С трибун же он виделся им выхоленным барином, которого укусила бешеная собака; его исступленные речи напоминали истерики Гитлера тридцатых годов.
Как живой призрак он часами бродил по залам королевского замка. Его походка становилась тогда особенно церемонной, в голосе появлялось нечто от металла, и все силы души сосредоточивались на внимании к своему сану. Регент же, черт побери! Глава государства! Фюрер нации! Газеты изо дня в день напоминали об этом, словно боясь, что мадьяры могут вдруг усомниться в существовании Салаши, в его чинах и власти, обретенной им после октябрьского путча и после церемонии присяги перед короной святого Стефана.
Пышные лестницы, массивные колонны, портреты и скульптуры монархов, золоченые карнизы залов, мягкие бесшумные ковры и бесценные гобелены, царственная тишина королевских покоев — все напоминало диктатору о власти, какой никто, кроме него, не имеет в Венгрии. Он подолгу стоял у парадных окон, глядя на покорный, как ему казалось, Будапешт. Но так длилось недолго.
Усилились грабежи, аресты, террор нилашистов. Выбор наказаний для непокорных и подозреваемых был невелик: тюрьма и расстрел! Устрашать — значит властвовать! Это один из его любимых девизов.
Салаши презирал всех и на равной ноге держался лишь с командующим Будапештским гарнизоном генерал-полковником Пфеффером-Вильденбрухом. Заносчивый генерал-эсэсовец с ним считался и все же постоянно подчеркивал, что настоящим хозяином венгерской столицы он считает себя одного. Правда, есть еще Фриснер, командующий всей группой немецких и венгерских войск на будапештском направлении, но Фриснер далеко, а он, Пфеффер-Вильденбрух, здесь, в городе, в самом сердце Венгрии.
Ураган событий захватил всю Венгрию. Гул русской канонады слышал весь Будапешт. У Салаши все чаще подгибались колени, и его походка становилась нервной, прыгающей, точно он только что бросил костыли.
Грабежи немцев и нилашистов сделались невыносимыми. Против них нарастало массовое озлобление мадьяр. Выход населения на оборонные работы стал срываться изо дня в день. Венгры молча бойкотировали распоряжения властей. Рабочие Чепеля открыто воспротивились эвакуации, и ее пришлось отменить. Сил подавлять массовые протесты уже не было. Их не хватало на фронте. Салаши нервно ломал руки, грозил, скрипел зубами, но ничего не мог поделать. Фронт стремительно приближался к Будапешту.
Вместе с Пфеффером-Вильденбрухом они подолгу просиживали над диспозицией войск. Но дело от этого не менялось. Тиски сжимались все туже и туже. Падением Эстергома завершилось окружение будапештской группировки немецко-венгерских войск.
У Салаши появилась одышка.
И командующий гарнизона метался, как больной. В сознании маячили Сталинград, Корсунь, Яссы и Кишинев. Сколько раз русские устраивали им злополучные Канны! Неужели и на этот раз его гарнизон снова в смертельной ловушке?
Накануне расстрела русских парламентеров Пфеффер-Вильденбрух снесся по телефону с командующим группой армий «Юг» генералом Велером. Не прошло еще и недели, как тот сменил здесь Фриснера. Видимо, Гансу Фриснеру Гитлер уже не доверял и отозвал его в свой резерв. Пусть решает новый командующий. Положение в самом деле тяжкое. Что касается самого Пфеффера-Вильденбруха, он готов сопротивляться до конца. Русский плен его не устраивает. Не устраивает он и Салаши.
Велер тогда взбеленился. Никаких переговоров, никакой капитуляции. Фюрер с каждого снимет голову, кто лишь заикнется об уступке русским. Голос Велера был накален, резок, сам он неистов в упрямстве стоять насмерть. Будапешт должен стать Гитлербургом нацистской Германии. Слышите, Пфеффер, Гитлербургом!
В его голосе появились особенно мрачные нотки. Это он приказал расстрелять русских парламентеров. Он хотел убить у войск всякую надежду на прекращение борьбы. Пусть все знают, за убитых парламентеров никому не будет пощады. А кому нет пощады, тот дерется с мужеством отчаяния. В этом соль! В век страха нельзя не устрашать. Что касается помощи, помощь будет. Ни Велер, ни фюрер не оставят Будапешта.
Пфеффер отчетливо понял, на какую карту поставил его начальник. Двести тысяч солдат и офицеров заплатят жизнью за этот приказ. Что ж, он солдат, и приказ будет выполнен. На месте Велера он решил бы точно так же!
После гибели парламентеров русские вознегодовали. Их атаки стали особенно яростными. Расчеты Велера не оправдались. Убийство парламентеров не подняло духа обреченных войск.
Велер трижды попытался спасти Будапешт, выручить окруженных.
Первый раз он восемью дивизиями ударил из района юго-восточнее Комарно. Ему даже удалось захватить Эстергом. Но войска Толбухина отбили натиск, а Малиновский нанес контрудар вдоль северного берега Дуная на Комарно.
Второй раз Велер решил пробиться в Будапешт из районов северо-западнее Секешфехервара через Замоль. К середине января провалилась и эта попытка.
Малиновский же в это время стремительно очищал Пешт. 18 января его войска пробились к Дунаю. Паника была ужасной. Немецко-салашистские войска, нилашисты-чиновники, часть запуганных жителей бежали в Буду. Единственный уцелевший мост Маргит был забит людьми и обозами. По нему двигался сплошной поток войск, жителей с узлами и тележками, трамваи и машины, переполненные женщинами и детьми.
Пфеффер и Салаши, поощряя один другого, разрешили команду на его взрыв, лишь бы русские не успели захватить мост. На глазах десятков тысяч людей мост был взорван, и люди вместе с его обломками рухнули в ледяные воды Дуная.
В тот же день Велер начал самый сильный удар, теперь уже из района юго-западнее Секешфехервара. Он бросил пять танковых дивизий, сосредоточив до 330 машин на узком участке фронта. Им удалось глубоко вклиниться в расположение советских войск и даже выйти к Дунаю северо-восточнее озера Балатон. Но к Будапешту они не пробились. Десять дней шли упорные бои. Затем войска Толбухина нанесли контрудар и отбросили немцев на те же позиции, с которых они начали наступление.
Велер мучительно искал выход из безнадежного положения. К нему на усиление шли дивизия за дивизией, двигалась отборная танковая армия фон Дитриха. Но и эти силы не могли остановить русских.
После неудачи выручить окруженных в Будапеште Велер махнул на них рукою. Пусть создают кулак и пробиваются сами. Резервов у него больше нет.
Но Салаши и Пфеффер-Вильденбрух знали, что резерва нет и у них. Теперь окруженные войска ничто не выручит. Тиски сжимаются неумолимо и безжалостно. Судьба уготовила им жестокое возмездие.
2
К вечеру несколько стих гул сражения в Буде. В низкие окна подвала разрушенного здания, где разместился штаб батальона, пробивались багровые отсветы пожарищ. Николе Думбадзе видно, как в сумерках покачиваются тени обгорелых деревьев, фонарных столбов, руин.
Вся дивизия ушла на правый фланг фронта. Закаленная в горной войне, она снова переведена в Карпаты. В Буде застрял лишь батальон Думбадзе и небольшая группа разведчиков во главе с Якоревым. Они первыми переправились через Дунай выше взорванного моста Маргит, и, когда поступил приказ о направлении дивизии в Карпаты, их оставили тут во временном подчинении другой дивизии.
Думбадзе был огорчен и обрадован. Огорчен тем, что пришлось надолго расстаться с родным полком, там его друзья-товарищи, там Вера. Он просил Забруцкого оставить ее с ним в Буде, но тот категорически воспротивился. Обрадован же он тем, что получил возможность участвовать в окончательном освобождении венгерской столицы. Грандиозная операция близилась к концу, и каждый день все множил и множил число героев Будапешта.
За три недели боев в Буде они продвинулись чуть не до дворца, наступая вдоль набережной Дуная. Бои были упорны и ожесточенны, и роты сильно поредели.
Сегодня Николе особенно взгрустнулось. Достал фотокарточку Веры и долго глядел на нее. Забруцкий теперь злорадствует: разлучил все-таки. Пусть разлучил, не навсегда же. Но тайная ревность все равно точила его. Никола верил Вере всегда и во всем, и тем не менее никого не терпел рядом с нею.
Но мысли постепенно перешли к другому. Сегодня штурмовали высоту Шваб, напротив дворца. В штурме участвовал и венгерский батальон, наскоро сколоченный здесь же, в Буде. До пятисот мадьяр, добровольно сдавшихся в плен, настойчиво просили разрешить им сражаться за Будапешт. Они хотят хоть в какой-то мере смыть позор венгерского оружия, отданного Хорти и Салаши внаймы немецким фашистам.
Им разрешили. Мадьяры упорны, и их атака неистова. Сегодня они кровью побратались с воинами-освободителями из Советской страны, которой их пугали тут изо дня в день. Теперь они кровные братья, братья по оружию. Придет время — будет и у них своя народная армия, и не их вина, что так задерживается ее формирование.
Одну из рот батальона добровольцев получил Имре Храбец. Рядовым в его роту ушел Йожеф, сын Миклоша Ференчика. Сам Миклош тоже просился вместе с сыном, но его не взяли по возрасту. Имре и Йожеф давно вступили добровольцами в новую армию, но все еще не получили назначения. Им и помог счастливый случай. Стихийно сложившийся батальон позволил им включиться в бой за Будапешт.
Имре Храбец, особенно ладный и красивый в офицерской форме, охотно принял предложение поужинать вместе с Думбадзе. Ужин был скудным. Кружка чаю, немного хлеба и маленькая банка консервов на пятерых. Чуть не половину пайка солдаты и офицеры добровольно отдают жителям столицы, главным образом детям и женщинам. Под угрозой расстрела немцы и салашисты отбирали тут все, до последнего грамма крупы и хлеба.
После жаркого дня и такой ужин казался пиршеством, тем более, что сегодня получили наконец законные «сто грамм». Сидящие за столом Думбадзе, Хмыров, Якорев, Храбец и старый Миклош Ференчик говорили о прошедших боях.
Активнее всех был Имре, еще не остывший от возбуждения в первом бою. Будучи военным инженером, он впервые водил в бой пехоту. И не только пехоту. В его роте были и артиллеристы, и танкисты, и саперы. Они воевали честно и самоотверженно. Их воодушевлял дух революционных событий, дух новой Венгрии, рождавшейся на их глазах. Не все еще в ней так, как хотели бы они, но придет срок, и все изменится. Им и дорого оружие в руках, в нем их сила, и против такого оружия беспомощна любая реакция, если даже она и сидит еще в министерских креслах.
После ужина пришел Йожеф Ференчик, расстроенный и недовольный. С делегацией национального комитета он только что был в министерстве обороны. Какие там флегматики, и как они заморозили самое живое дело! Формирование венгерских частей идет очень медленно.
Опять заговорил Имре. Венгерские патриоты не хотят медлить. По данным национальных комитетов Будапешта, многие взводы и роты самостоятельно переходят на сторону советских частей и участвуют в освобождении Будапешта. Сегодня в одной братской могиле вместе с русскими они похоронили свыше сорока мадьяр добровольцев. Венгерские солдаты, сдаваясь в плен, не хотят ждать долгого формирования частей новой армии, а сразу идут в бой. Что ж, потом они станут надежным костяком уже демократической армии освобожденной Венгрии. Будет же у них такая армия!
Как и все, Никола разделял горести и радости новых друзей. В самом деле, чего медлит министерство? Люди есть, оружие есть, советские власти отпустили двадцать тысяч пленных мадьяр, изъявивших желание добровольно вступить в свою новую армию. В чем же дело? Такого патриотического подъема, какой переживает страна, Венгрия еще не знала. Народ способен горы своротить, а ему столько рогаток на пути к делу. Видно, нужно еще время, пока все возьмут в свои руки рабочие, трудящиеся люди.
После чаю Максим тихо запел:
Далеко, далеко за Дунаем,За холодной чужою водой,Мы сегодня с тобой наступаем,Мой товарищ, мой друг молодой!
Новая песня, близкая сердцу, сразу стала любимой и популярной в батальоне, ее подхватили все. Думбадзе слушал и вспоминал весь путь от Волги до Дуная. Ни тяготы, ни кровь, ни смерть — ничто не остановило их на этом пути. В чужих странах, откуда начиналась эта жестокая война, они находили друзей и братьев. Если бы не ложь, не обман, не насилие, разве эти люди взяли бы в руки оружие против Страны Советов?
Максим умолк. Оля! Жива ли она и здорова? Ни одного письма. Где полк, дивизия? На каких отрогах Карпат ведут они бои за Чехословакию? Но близок час победы в Буде, а значит, скоро в свой полк!
3
Максим осторожно вел мотоцикл. Сзади сидел Павло, а в коляске Матвей Козарь. Возвращаясь из штаба дивизии, они везли с собой «Правду». Самолеты только что примчали ее в Будапешт. От Балтики до Карпат и от Карпат до Альп гремит советское наступление. Оно, как гроза, стремительно надвигается на Германию. Очистительная гроза. Теперь уже неважно, как и когда будут наступать союзники. Не от них зависит успех победы.
Пришло наконец письмо от Оли. Ласковое, теплое, хорошее. В нем столько задора, девичьей непосредственности, что без улыбки читать нельзя. Ждет не дождется. Написала: пристает этот Забруцкий то к Вере, то к ней. Смеется: он весь какой-то пересоленный! Намекнула: они снова в Карпатах и воюют в Чехословакии, в полку все с нетерпением ждут окончательного освобождения Буды, всей Венгрии.
Павло тоже получил письмо из дому. Воссоединенное с Украиной Закарпатье зажило новой жизнью. Люди готовятся пахать, садить сады, начинают строить. Горе матери поутихло, и счастье безмерно. Вернулась Василинка. Ее берут в техникум, будет агрономом. Как ни горько расставание, мать не хочет становиться поперек ее дороги. Пусть учится, пусть все будет по-другому. У нее теперь одна забота — вернулся бы только Павло. Она и его отпустит на учебу. Сейчас столько открыто школ, курсов, создаются институты, университет. Со всех гор люди едут учиться. Это в войну. Что же будет, когда наступит мир. «Ох, Павло, — писала мать, — видел бы ты, что творится теперь на Верховине».
Перечитывая письмо, Павло радовался за мать, за Василинку, вызволенную из лагеря, за весь свой край.
Оленка прислала письмо Матвею. У нее родился сын, и она назвала его Семеном, в честь того синеглазого хлопца, что вместе с Максимом снимал ее с горящего дерева. Он еще плясал с ней на площади в Рахове. Пусть будет крестным отцом. Павло подшучивал над другом, и Козарь улыбался. Сын! Вот отпустят его до дому, а сын будет уже бегать по Верховине. «Чуешь, Павло, бегать, а?»
Шла война, но и жизнь не останавливалась. Одни умирали, рождались другие. Одни жгли и убивали, другие растили сады и строили. Одни творили насилия и сеяли смерть, другие освобождали и несли с собою счастье и дружбу.
Матвей Козарь повез «Правду» в полк, а Максим с Павло задержались у гражданской кухни, у самой набережной. Где-то наверху еще гремит бой, а здесь организовали питательный пункт — для детей.
Максим знал уже, что по инициативе венгерских коммунистов всюду создаются демократические организации союза молодежи и союза женщин. С их помощью налаживается жизнь, снабжение населения хлебом, обедами. Жители, имевшие муку, обязаны выпекать из нее хлеб и распределять по сто граммов в день среди нуждающихся жильцов дома.
Здесь, на набережной, организация национальной помощи создала народную столовую, где до трехсот детей ежедневно получают по стакану супа и по пятьдесят граммов хлеба, на питательном пункте грудным детям выдается по стакану молока. Многих детей и женщин местные органы отправляли в провинцию.
Максим и Павло долго глядели на детскую очередь, быстро продвигавшуюся к котлу. Ни сутолоки, ни беспорядка, лишь детское нетерпение и страх: вдруг ничего не достанется. У Максима сжалось сердце. Что перечувствовали их матери, что пережили они сами!
У котла вдруг возник шум, в очереди поднялся плач. Все кончилось, котел пуст. Дети в конце очереди остались без супа и хлеба. Надо было видеть их глаза, полные слез, их тонкие, исхудавшие ручонки, чтобы понять, что такое голод.
— Скажи им, Павло, пусть идут за нами. Получат хлеб и суп.
Орлай перевел, и дети, как по команде, тонкой цепочкой двинулись за Максимом. Он привел их на кухню как раз к обеду. Связные из рот уже получили термоса с супом и кашей и собирались в подразделения.
Максим объяснил положение. Оказывается, пол-обеда уже отдано голодным. Тем не менее никто не спорил. Всем детям налили из термосов по стакану супа. Каждый получил по кусочку хлеба.
Какой поднялся шум! Ребята отрывали пуговицы от пальто и с наивной непосредственностью предлагали их солдатам в обмен на звездочки. Дети есть всюду дети!
Максим глядел на них с горечью и с радостью. Лет через десять — пятнадцать они будут студентами, станут техниками, инженерами, учителями. Кого воспитают из них, друзей или врагов? Неужели и их погонят захватывать чужие земли? Нет, не может того быть! Не может! Не будет! История — добрый учитель.
4
Так бывает после грома перед самым дождем. Мертвая тишина! Потом легкий шорох ветра в замершей листве, робкий и глухой крап капель, и свежий живительный ливень вдруг заполнит все небо, воздух и землю.
Так и сегодня. Отгремели последние залпы, и все кончено. Точно замер весь Будапешт, и нигде ни выстрела.
Штурмом взята цитадель, и с крепостных бастионов разметавшийся внизу город кажется притихшим и непривычно покойным. Огонь и дым, кровь и смерть — вся война, которая только что буйствовала здесь, вдруг ушла далеко-далеко. А всюду, нет, не мертвая, живая тишина, когда каждый звук отзывается звоном. Голоса людей, как живительный дождь, заполняют сейчас все улицы и площади, звучат в уцелевших домах и кварталах, и каждый день над этим выстрадавшим свое счастье городом будет всходить ясное солнце и с утра до вечера светить людям, радующимся жизни.
Центром укреплений Буды были две крепости: королевский дворец, занятый вчера, и цитадель на скале Геллерт, штурмом взятая сегодня. Засевших тут опричников Салаши и эсэсовцев Пфеффера-Вильденбруха не спасли ни старинные форты, ни исступленный огонь. Под угрозой полного и беспощадного уничтожения они подняли белый флаг.
Мимо Максима и Тараса, мимо Павло и Козаря — мимо победителей шли под конвоем пленные, только что выбитые из этих каменных и железобетонных катакомб и крепостных бастионов. Бойцы глядели на них с ненавистью и презрением. Сколько из-за них пролито крови и вырыто могил! Скольких людей оставили они без крова, без родных и близких! Весь Будапешт по их вине лежит в руинах. Чем рассчитаются они с семьями погибших, с этим миллионным городом? Пройдут годы, десятилетия, а черная слава будет неотступно следовать за каждым, повинным в злодеяниях на этой земле.
Среди пленных регент-самозванец Салаши, командующий гарнизоном окруженных немецкий генерал Пфеффер-Вильденбрух и вес офицеры его штаба, главари нилашистов, военные преступники, искавшие защиты у немецкого оружия. Все они идут разбитые, беспомощные, обесславленные.
Салаши глубоко упрятал голову в плечи, бледный и пугливо озирающийся но сторонам, он семенит за своими опричниками. Глаза его лихорадочны и опустошены, в них ничего, кроме животного страха.
Немецкий командующий еще пытается сохранить лоск. Но жесты его рук торопливы и беспомощны, глаза бегают из стороны в сторону, как у загнанного зверя, по которому осталось сделать последний выстрел.
Когда увели пленных, Думбадзе собрал поредевшие роты и направился с ними к отелю у подножия горы, где осталась батальонная кухня. Завтра ему догонять, свой полк, свою дивизию.
Следуя за батальоном, Максим Якорев остановился у спуска и поглядел на освобожденный Будапешт. Иссеченный стрелами и дугами улиц и проспектов, он разметался внизу, как больной в постели, изнемогший и притихший, но безмолвно радостный и довольный, так как кризис миновал и жизнь его уже вне опасности.
Ветер разогнал последние облака. Небо ясно и чисто. Синее, синее, оно будто заново вычищено в честь большого праздника. Повеселевший Дунай искрится и плещется у гранитных набережных из тесаных плит. Но под скелетами обрушенных в воду мостов река хмурится.
Максим еще и еще окидывал взглядом весь город. Каждая пядь здесь взята с бою и полита кровью, каждая пядь!
Он помрачнел вдруг и заспешил за батальоном. Роты приближались к отелю. Стены его в проломах и исклеваны пулями. Окна замурованы и превращены в амбразуры. Опричников Салаши и эсэсовцев Пфеффера выкурить отсюда было нелегко. Максим с болью в душе поглядел на камни набережной, еще не высохшие от крови убитых и раненых.
После обеда он вышел на веранду отеля, где уже находились Голев, Имре Храбец и Павло Орлай. Будапештская битва окончена. Она стоила дорого, но принесла свободу и радость победы. Недаром весь мир, затаив дыхание, ждет сейчас салюта Москвы.
Имре Храбец рассказал про мадьяр, сражавшихся за Будапешт. Они кровью искупили позор венгерского оружия, обесчещенного Хорти и Салаши. Но есть в городе и другие — эти готовы перегрызть горло тем, кто стоит за новое.
— Помните Пискера, что закрыл было макаронную фабрику? Такой активный теперь. В партии сельских хозяев подвизается.
— Туда что, и таких акул принимают? — удивился Голев.
— У него поместье, земля, вот и пристроился.
— Ну и шкура! — не удержался Павло.
— А банкира помните? Тоже выплыл. Крупный делец. А американца, что из подвала вытащили? О газете хлопочет. Такой разведет демократию! Пенча в редакторы прочит. Это хортистский журналист. Я в Дебрецене с ним познакомился. Так и лезут из всех щелей. Только и наши силы не по дням, а по часам растут. Коммунистов больше тридцати тысяч стало.
— А что ты хочешь? — заговорил Голев. — Борьба за новую Венгрию — все равно что плавка металла. Знаешь, какой огонь бушует в печи, как кипит жидкая масса? Кажется, бери и разливай. А пробьет лётку — и стремительно вырывается пламенная струя, фейерверком брызжет. Всплывает шлак! Лишь потом, очистившись от него, могучим потоком пойдет настоящий металл.
— Вот здорово! — обрадовался Имре.
— А эти Пискеры, Пенчи, все Швальхили — просто легковесный шлак.
На веранду отеля доносился все нараставший гул уже мирного города, только что распрощавшегося с войной; и гул его Голеву чем-то напоминал отдаленный гул мартенов. Еще трудно было сказать, из каких сплавов, но верилось, здесь в самом деле варилась добрая сталь.
Конечно, они понимали, в жизни все сложнее, чем обычная плавка. Пройдут годы, и их победа будет упрочена. Но как знать, сколько и каких испытаний пошлет им судьба. Будет и то, что враг, скопив силы, сбросит забрало и станет в открытую биться за свою власть. Одиннадцать лет спустя после победы будет огонь и дым, кровь и смерть — все будет, и сын Голева, сраженный мятежниками, распластается на мостовой, когда-то политой кровью отца. Только освобожденная и возрожденная Венгрия все равно восторжествует!
Давно лег Голев, а нет сна, как-то ослабло все тело, закружилась голова; то ли от раны, то ли от усталости и нечеловеческого напряжения последних дней. Отгремевший бой все еще длится в дремотном сознании, калейдоскопически повторяя пережитое. Потом память находит дочь, по которой, не переставая, ноет отцовское сердце. Он видит ее то за чужим плугом, то с метлой во дворе, то растерзанной на фронтовой дороге. Где она теперь в германском краю? Жива ли, здорова?
Видится и другое. Упаковывая в цехе патроны, жена тепло улыбается ему и радостно говорит: «Это тебе, Тарасушка, бей проклятущих!» Мелькают обожженные и почерневшие лица людей, и в родном цехе льется отменная сталь. «Крепка ли?» — пробует Голев, помешивая еще кипящий металл. «Наша, уральская! — отвечают с гордостью: — Самолучшая!» Память снова перетряхивает событие за событием из близкопережитого вчера и сегодня. Перед глазами в берегах из обтесанного камня стелется Дунай, и над ним бронзовый Петефи, чьи стихи как-то по-особому трогают солдатское сердце.
Еще в Пеште, у памятника, Имре Храбец рассказывал Голеву о трагической гибели поэта.
В сражении за венгерскую революцию он бился до последнего, и его схоронили в общей могиле. Нашелся очевидец, слышавший, как Петефи негромко воскликнул, когда немец-саксонец поволок его к яме:
— Не хороните меня, я живой... Я Петефи!
— Ну и сдохни! — ответил саксонец и забросал могилу известью...
Голев беспокойно заворочался, вспоминая рассказ Имре.
— Максим, ты спишь? — стряхнув с себя дремоту, повернулся он к Якореву и легонько подтолкнул его в бок.
— Ты что, а? — даже привстал тот.
— Слышь-ка, не спится что-то.
— Тьфу ты, недобра дитына, — добродушно пробурчал Максим, поворачиваясь, однако, к Голеву. — Чем же я-то помогу?
— Тыщи верст лезут и лезут в голову, — оправдывался Тарас. — Никакого спокою. Всю душу бередит!
Голев закурил. Помолчали. И прошло немало времени, пока их обоих не одолел сон...
Голев порывисто протер глаза. Над Пештом, как и над всей Венгрией, в самом деле вставал ясный, золотой день.
— Знаешь, Максим, — свертывая папиросу, сказал Голев. — Никогда не видел снов, а тут совсем одолели. Вижу, будто волосатый верзила с длиннющими-длиннющими руками обхватил и тащит женщину, приглядную такую, к яме, к большущей могиле тащит. А женщина, в крови вся, отбиться не может и уж едва твердит только: «Не хорони меня, я живая!..» «Ну и сдохни!» — ответил ей верзила-эсэсовец и начал в могилу закапывать. Сердце у меня ужас зашлось как. Бросился к нему, отбил женщину, на свет из земли приподнял, а он, гад, хоть и раненый, отполз и волком на меня, готов зубом хватить. А женщина та чуть привстала да как глянет на него недобрым взглядом. «Ну, думаю, эта теперь постоит за себя!» И вижу, будто издалека-издалека смотрит на меня мать, смотрит и говорит: «Любый мой, какой ты сильный у меня, сильный и хороший».
5
На трехсотметровой скале Геллерт после войны сооружен величественный памятник советским воинам, павшим в боях за свою Родину и за освобождение венгерской столицы.
На высоком постаменте молодая женщина, олицетворяющая страну, подняла над головой бронзовую миртовую ветвь, чтобы увенчать нашего солдата за его бессмертный подвиг. Суровое лицо воина обращено к югу, куда катятся синие дунайские волны. Его взору доступна вся Венгрия, великое дело ее людей. Им, живым, он принес сюда самое дорогое и заветное — свободу и счастье!
У подножия монумента — две символические фигуры, будто вырвавшиеся из-под земли. Одна из них схватила за горло фашистскую гидру и душит ее на глазах всего Будапешта. А другая взметнула над собой факел и светит всему городу светом правды и свободы, с которым пришел сюда советский воин.