"Свет всему свету" - читать интересную книгу автора (Сотников Иван Владимирович)

глава пятая БЫЛИ И ЛЕГЕНДЫ

1

Перерезали ему пояс — тут вся сила Яношикова и пропала. Связали они его и стали пытать. Потом за ребро на крюк повесили...

Голос у Марии певуч, былинная речь грустна и раздумчива.

— Провисел Яношик день, два, а на третий указ ему: ежели хочет жить, пусть королю послужит. «Коли сварили меня, — ответил им пленник, — так и лопайте!» Такой он, Яношик! А на казнь шел — над палачами смеялся, виселицу завидел — песню запел.

Кабы знал я, кабы ведал, Что висеть на ней придется, Расписать ее велел бы, Златом-серебром украсить...

И повесили его за то, — вздохнула рассказчица, — что бедных защищал и товарищей не выдал.

— Богатырь ваш Яношик, истый богатырь, — сказал Голев.

Полк наступал местами, где третью сотню лет живут легенды о храбром Яношике. Слушая Янчинову, Максим то и дело поглядывал на поросшую елью заснеженную гору, которая носит имя былинного героя.

Видит, стройные молодые деревца по склонам сбегают вниз, и перед ним, будто живые, Яношиковы хлопцы в зеленых рубахах с кушаками, серых портах и невысоких остроконечных шапках, все с самострелами и валашками.

Бесподобны и красивы словацкие легенды, но краше их героические были. Вершину Яношиковой горы венчает теперь белый пилон обелиска, хорошо видный в погожий день за десятки верст. А под обелиском — просторный склеп, и в дубовом гробу — обгорелые кости. Останки советского солдата-парашютиста, руководившего здесь словацким отрядом. Крепко полюбился партизанам смелый командир. Не раз водил он их на гитлеровцев, и всегда с победой. Женщины-горянки вышили отряду алое знамя, и оно стало святыней. Слава об отряде облетела горы, и к партизанам все шли и шли люди: плечом к плечу со словаками воевали чехи и русские, поляки и венгры, румыны и болгары. Долго охотились фашистские каратели за партизанами и никак не могли обнаружить их. Наконец все же удалось выследить группу партизан на вершине Яношиковой горы, Долго бились партизаны, пока не стали иссякать патроны. Командир приказал отступать под покровом тумана, вынести раненых. Сам же остался на вершине в каменном блиндаже у пулемета и прикрывал отход товарищей. Отчаявшись взять его живым, фашисты облили блиндаж бензином и подожгли... А кто он, тот парашютист, и откуда, никто не знает.

Позже Якорев показал Марии живого Яношика. Он стоял под развесистым ясенем, и из его открытого люка весело посматривал вокруг красивый чернобровый подофицер из танкового взвода Вацлава Конты. На башне машины отчетливо красовалась надпись «Яношик». Как и в легенде, он не раз погибал и возрождался. Первая машина с его именем, объятая дымом и пламенем, погибла в бою. Но пришла другая, и за нею сохранилось имя легендарного героя. Сгорела вторая — появилась третья.

— Наш «Яношик» бессмертен! — смеялся молодой танкист.

Мария зачарованно глядела на грозный танк.

— Теперь о нем сложат новые песни! — сказала словачка.

Возрожденный на русской земле, он пришел на свою еще более сильным, пришел вместе с товарищами по оружию дать людям силу, свободу, счастье!..

2

Партизанский отряд Штефана Янчина, направляясь в чехословацкое войско, пробился к Жарову и вот уже несколько дней действует вместе с его полком. Партизаны отряда — люди смелые, отважные.

Андрею полюбился их боевой командир, в разговоре с которым он проводит долгие февральские вечера. На вид Янчин, пожалуй, ничем не примечателен: средний рост, молодое сильное тело, мускулистая шея, смотрит чуть исподлобья, как и многие жители гор; одетый в теплую меховую куртку и туго подпоясанный, он чем-то напоминает хорошо снаряженного опытного охотника.

Сын простого моравского крестьянина, Янчин работал на одной из крупных обувных фабрик в Батеване. Стал коммунистом. А началась война — он сколотил из рабочих небольшой отряд. Партизаны казнили предателей и изменников, уничтожали учреждения ренегата Тисо, наносили сильные удары немцам. Не по дням, а по часам росла их смелая рать. Выражением ее силы, можно сказать, явилось и словацкое восстание, прогремевшее на весь мир.

Восстание словацкого народа и части словацкой армии началось осенью сорок четвертого. Повстанцы освободили обширную территорию, очистив ее от немецких захватчиков. В Банской-Бистрице возникло революционное правительство национального совета.

Гитлеровцы всполошились и бросили против восставших восемь дивизий с танками и артиллерией. Два месяца шли упорные бои. Героические повстанцы сражались стойко и мужественно, удивляя мир своими подвигами. Но им не хватило сил удержать освобожденные районы.

Последняя неделя октября была самой тяжкой. Жертвы тех семи дней стихийного отхода повстанцев в горы намного превысили потери почти трех месяцев борьбы с начала восстания.

Смертью храбрых пал тогда и Ян Шверма. Человек-легенда, он был широко известен. Чешский коммунист сражался в Мадриде, стал в ту пору героем арагонского фронта. Янчин сам видел его, говорил с ним, лежал в одном окопе. Отважный командир. Дальновидный политик. И зажечь умел. С таким хоть в огонь, хоть в воду!

Повстанцы ушли в горы. А с продвижением советских частей они всемерно помогали им в освобождении родной земли. Десять тысяч словаков ушли в ряды чехословацкого войска, которое продвигалось вместе с Советской Армией. Многие тысячи партизан остались в отрядах и продолжали борьбу в тылу врага.

Когда началось восстание, в отряде батеванцев насчитывалось свыше пятисот партизан. Помимо винтовок и автоматов они имели уже немало немецких пулеметов, даже орудия и минометы. Отряд Янчина входил тогда в группу, ставшую как бы гвардией восстания. Много раз немцы окружали «хлапцев с Батевана», как их любовно окрестила людская молва, но они пробивали кольцо окружения и уходили в горы.

Где они научились этому? У них одни учителя. Батеванцы с первых дней изучали опыт советских партизан, у них учились смелой тактике, по их примеру наносили массированные удары крупными силами. Имея радио, они связывались с Киевом и Москвой, однажды и с Лондоном.

Ярослав Янчин нахмурился. Оказывается, они просили Лондон оказать им помощь, поддержку.

— Каким образом? — допытывался Жаров.

— Как-то захватили мы нефтеочистительный завод, — заломив рукой шапку, пояснил Янчин. — Он мог бы снабжать партизан в дни восстания. На всякий случай и Лондон предупредили, чтоб английские летчики не бомбили. Так что же вы думаете? — В глазах Янчина блеснули злые огоньки. — Англичане разбомбили завод буквально за несколько дней до начала восстания. Помогли, называется.

3

— Был колодец в городе, — рассказывал солдатам пожилой партизан усач Франтишек Буржик. — Дорого обходилась вода людям... В пещере возле колодца поселился семиглавый дракон, и каждый день ему живую девушку на растерзание подавать нужно. А не отдашь — воды не дает, тогда всем худо.

Буржик обвел солдат долгим пристальным взглядом

— Скажете, сказка, чего болтает старый, ан нет: вся жизнь такая, и кто ни пойдет против дракона в одиночку, гибнет, и только.

— У нас свой был такой же, — заговорил Тарас, — а голов-то у него, может, и побольше. Все поотрубали.

— Поглядите-ка вокруг, сколько партизан у нас, больше, чем деревьев вон в том лесу, — указал Буржик на высокие нагорья, сплошь покрытые лесом. — Все они, партизаны то есть, на того дракона поднялись, да сил маловато. А пришли вы — и конец тому дракону.

Буржику около пятидесяти, но выглядит он старше. Полжизни он провел, можно сказать, в роскоши: отделывал богатые квартиры. Только роскошь была чужая, и благ ее он не вкусил. Так уж было. Бывало, командует им подрядчик, выжимает из него все соки. А что делать? Долго не находил ответа. С каким бы удовольствием схватил он подрядчика за шиворот, отхлестал по морде! Ну хорошо, а дальше что? Да, дальше? Посадят его в тюрьму или, самое меньшее, выкинут на улицу. Кто семью кормить будет? Франтишек сжимал зубы и беззвучно ругался, колотил по стене кулаком. Так бы его, мерзавца, так! Буржик давал волю воображению. Первым делом он схватил бы подрядчика, потом хозяина и с каким бы наслаждением стиснул им глотки, прижал бы к стене — и раз, раз, раз!.. А потом, потом тюрьма, голод семьи, может, смерть. Нет, думал, надо терпеть: жизни не изменишь. Так он буйствовал и смирялся, пока его не сманил к себе Батя. Может, еще есть счастье? А ну удастся разбогатеть? Есть же примеры. Да, упорство и смирение! Но когда пришли гитлеровцы, и Батя, разорив его, выбросил на улицу, он призрачному терпению предпочел открытую ненависть и ушел к партизанам Янчина.

Снарядом выворотило граб, и лежит он, как воин, павший в бою.

— Ай-яй! — качал головой сухонький грибообразный старичок, присаживаясь у израненного комля погибшего граба. — И деревам жизнь не в жизнь, и их из земли с корнем.

Это — отец Франтишека. Он словоохотлив и с удовольствием рассказывает о своей жизни. Ярко горит вечерний костер, весело потрескивают в нем сучья и беспокойные белые язычки пламени старательно лижут их, превращая в багрово-красный жар древесного угля.

Правда, нет ли, трудно сказать, но старику уже за сто, и у него все высохло: и кожа на лице сморщенная, как у перепеченного яблока, и шея столь тонкая, что удивительно, как держится на ней его седая голова, и руки, такие маленькие и плоские, будто их, как рыбу, много лет вялили на солнце. Да и весь он так мал, сух, тонок, что приходится удивляться, как может еще теплиться жизнь в этом слабом и хилом теле. А меж тем старик помногу ходит, ездит верхом, а то и часами лежит на позиции и постреливает себе по немцам. Глаз еще меток. Много он, бывший маляр-отходник, видел на своем веку разного рабочего люда, много стачек и забастовок в Чикаго и в Канаде, в Вене и в Париже, в Антверпене и Амстердаме. Немало судов бороздит моря и океаны, тех самых судов, на которых он работал со своей кистью. Сколько денег осело в чужие карманы при помощи мастера Буржика, а он так и вернулся лет пятьдесят назад в свою нищую Бистричку, не скопив ни доллара, ни франка, ни гульдена, ни форинта, ни марки. Все терпел. А появился Гитлер — чаша уж переполнилась, переполнилась и пролилась. Никто не захотел покориться черному фюреру и его сподручным из шайки Тисо. Вся деревня подалась в партизаны. Лишь девки да бабы остались дома.

А тут каратели. Переловили баб с детьми да на круг. Партизан требуют, грозят деревню сжечь. Только молчит деревня. Один дом подпалили с краю, второй подпалили. Вскрикнули бабы, оцепенели. А каратели с факелами стоят, окаянные, выдачи партизан требуют. Еще два дома запалили. Молчит деревня. Кричат, все спалим и вас всех в том огне пережарим: говорите, где партизаны. Сердце заледенело. Молчим, однако. Вот и вся деревня полымем объята. Чего ж теперь взять с них! Они все отдали им, душегубам. Не все, одначе. Вытащили меня, говорят, стар ты, пожалей матерей с детьми. Молчу, прижимаю к себе внучат и молчу. А они, изверги, вырвали детишек да за ноженьки на дерево. Не скажешь, всех попалим. Ахнули матери, взвыли — не передать. А немцы из автоматов р-раз... р-раз... Угомонили. Костер под детьми раздули. Женщины глаза руками заслонили. Стоят, не шелохнутся. А дети кричат, душу переворачивают. Говори, старик, требуют каратели. А как скажу, как выговорю, где партизаны. Как скажу, сорок человек тут близехонько, всего с час ходьбы. Ведь всех же загубят. Как скажу?! Они же, мерзавцы, уж большой огонь распалили. Чую, конец моим хлопцам. Бабы, кричу им, что же стоим мы, они, ироды, всех тут погубят, души их, бабы! Ахнули, и пошла свалка. Пальба, гитлеровцы их прикладами душат, они чем попало отбиваются. Да силы не равны. В лес бросились... Много полегло наших баб и девок, много детишек осталось там...

— То так было, человече! — закончил старик, почему-то обращаясь лишь к Голеву, будто ему одному и рассказывал.

— Как же тяжело тут людям! — вздохнул Тарас. — И так понятно их ожесточение. Что ж, гитлеровцы еще попомнят ту Бистричку!

У костра долго царило молчание, словно каждый задумался вдруг о своем, близком и далеком, что дороже всего на свете. Против Березина сидела Мария Янчинова. Чем заняты сейчас ее мысли и чувства? Молодая словачка с первой же встречи полюбилась Березину. Красивая, умная, с огоньком в душе, она никого не оставляла равнодушным, и Григорию хотелось слушать и слушать ее звонкий певучий голос и даже просто быть рядом, лишь бы ощущать ее присутствие. Уж не влюблен ли он в эту партизанку? За всю войну его не привлекла ни одна женщина. А сколько их было, и красивых, и умных, и тоже с огоньком в душе! Не потому, что он какой-то сухарь, ему не чуждо ничто человеческое: ни товарищество, ни дружба, ни сама любовь. Но дело осталось делом, и ему Григорий не изменил ни в чем. И вдруг Мария! Живой огонек в его душе, яркий, даже обжигающий. Нет, она ничего не говорила ему про свои чувства, ничем не обнаруживала их, с ее стороны не было и намека. Она больше и чаще с другими, чем с ними, и у Григория порою нет-нет да и шевельнется в груди что-то тоскливо-ревнивое. Пройдет несколько дней, и они расстанутся, расстанутся навсегда. Мыслима ли в таком случае какая любовь? Пусть и немыслима, а его безотчетно влечет к этой женщине.

— Мария, спой еще про свое, словацкое, — тихо попросил Березин.

— Спой, молодица, спой, — добавил старик, — повесели людям душу. Вельме добра молодица, — кивнул он в ее сторону, — вельме добра!

Мария запела. Голос у нее мягок и звучен, приятен. Чем-то милым, близким и домашним повеяло на солдат, что-то дрогнуло в душе и больно заныло. Каждый вспомнил и семью, и доброе мирное время, и песни тех дней.

Ах, война, война, далеко ты завела солдата! Не скоро еще увидит он дом свой, родную землю. Ан нет! Скоро уж, возражает он самому себе. Скоро! Скоро! Недолго осталось шагать по военным дорогам, лежать под огнем, слушать грозную музыку боя. Недолго!

А Мария пела дивную словацкую песню-легенду, и звучала в той песне и горечь жизни ее народа, и надежда на богатырей, которые придут на эту вот землю и освободят ее от насильников и палачей.

На одной из Шавницких гор, говорилось в песне, на вершине Ситнагоры, живут заколдованные врагом солдаты, живут и не могут биться за свой народ. Враг-чародей заворожил их руки, заслепил глаза, усыпил их буйную душу. Но будет время, придет богатырь из-за гор — и солдаты воспрянут и вместе с ним освободят свой народ от вековечной беды.

— Гей, человече! То так было, — говорил старик, — так было! — И он, оглядев всех, скучившихся у костра, снова обратился к Голеву: — И вот, человече, все так сполнилось, как народ молвил: пришел тот богатырь-освободитель, расколдовал наших солдат и вот сидят они и вместе с вами против общего ворога бьются...

4

Таня упала, уткнувшись в снег. Неужели все? Занемевшее тело стало бессильным и безвольным, уже не способным ни к какому сопротивлению. Ею овладела вдруг необыкновенная жажда покоя. Казалось, легче умереть, чем двинуться дальше. Только кошмар пережитого, все эти часы неотступной погони мучительно жгли мозг: и веселье предпраздничной ночи, и смертный огонь, и нежданный плен, и побег с погоней. Бедная Надя. Как чудовищна ее смерть. Уже лишенная сил, она кусалась и царапалась, не сдаваясь до последней минуты. Мгновенное воспоминание вдруг придало Тане новые силы. «Нет, и я не дамся. Ни за что не дамся!» — мысленно твердила она, упрямо карабкаясь в снежную гору с решимостью во что бы то ни стало уйти от погони. Но скоро силы ее иссякли, и она опять уткнулась в снег, жадно хватая ртом воздух.

— Дыши носом, слышишь, носом, — упав рядом с нею, заботливо напомнил Моисеев. — Легкие обморозишь.

Девушка не смогла ответить. Над головой просвистела автоматная очередь. Трудно уйти, ой трудно. Только ни ей, ни Моисееву и в голову не приходила мысль поднять руки. Ни за что! Майор молча осмотрел автомат. Последний магазин. А там хоть голыми руками бери. Нет, надо рискнуть. Иначе плен и гибель.

— Беги, Танюша, кустарником, — тяжело задышал Моисеев. — А выбежишь в горку, обожди.

— Товарищ майор!

— Беги, говорю.

— С вами хочу...

Моисеев грозно нахмурил брови.

— Не перечь и беги, я знаю, что говорю.

Таня метнулась в гору, и по ней застрочили из автомата. Моисеев с болью глядел вслед: проскочит или не проскочит? Ох как же трудно посылать человека на смерть. Не легче и оставаться. Однако пора, и он рванулся следом за девушкой. Добежав до кустов, круто свернул в сторону и залег. Выждав, пока Таня выбралась в гору, Моисеев насторожился. Как он и думал, немцы продолжали погоню. Сейчас или смерть, или... Он не успел закончить мысли. Из пятерых осталось трое. Одного из преследователей он уложил в самом начале. Час спустя удалось подбить второго. Немцы легко ранили его в руку, пробили пулей ухо. Липкая густая кровь все еще сочится и, стекая по шее, мокрой холодящей массой липнет к плечу. Что ж, и трое против одного — Таня безоружна — это немало. Двое из них ближе, третий отстал и движется сзади. Упорны, однако. Пять часов гонки измотали вконец.

Из низины, крадучись, поднимались горные сумерки. В темноте легче уйти, скрыться. Впрочем, утешение невелико. Беспощадный татранский мороз страшнее гитлеровцев. Нужен иной выход, и Моисеев замер за кустом. Немцы приближались. Сейчас должно наконец решиться все. Вот до них уже и сто метров. Вот еще ближе. Он прицелился, дал очередь... потом еще и еще. Двое из преследователей уткнулись в снег. Третий схоронился за кустами. Моисеев с сожалением посмотрел на автомат. Магазин пуст. Но что это? Далеко-далеко, в Витанове, загорелся вдруг бой. Даже отсюда слышно, жаркий бой. Моисеев воспрянул духом. Приподняв из-за веток голову, он радостью увидел, как последний из трех его преследователей, бросив своих и прячась за кусты, ударился в бегство. Наконец-то! Моисеев начал осторожно спускаться вниз. Убил он их или не убил? Оба лежали не шевелясь. Он дважды скомандовал «хенде хох», ответа не было.

Тогда он смелее начал сближение, выставив перед собою уже незаряженный автомат. Однако стоило ему сделать несколько шагов, как один из немцев быстро поднял голову и прицелился. Трудно сказать, что помешало ему, только выстрелить он не успел. Моисеев в два прыжка оказался рядом и выбил из его рук оружие.

— Таня, сюда! — успел он крикнуть, уже барахтаясь в снегу.

Схватка была ожесточенной. Немец впился пальцами в лицо, чуть не разорвал рот. Укусив его за руку, Моисеев ощутил привкус чужой крови и непроизвольно чуть ослабил руки. Немец мигом воспользовался этим и опрокинул его навзничь. Насев на него, он надсадно бил кулаками в грудь, в шею, в лицо. Моисеев задыхался от боли, от злого бессилия справиться с немцем.

— Хенде хох! — вдруг раздался хриплый голос над ухом.

Остолбенев, майор решил, что теперь все кончено. Видно, и второй немец тоже не был убит, и Моисеев, стремясь обмануть преследователей, сам попал в ловушку.

Озверевший толстяк замахнулся и со всей силы ударил его в лицо. Сразу зарябило в глазах, и Моисеев перестал видеть, слышать, чувствовать...

5

Выстрел грохнул совсем близко, и кто-то побежал. Дозорные переглянулись: разведчики сзади, а выстрелы спереди. Так кто же и в кого стреляет? Затаились. Опять тихо. Осторожно продвинулись чуть вперед. Ух ты, смотри! В ста шагах закачались ветки молоденьких елок. Кто-то есть. Зубец вскинул было автомат, но Голев опустил на него руку. Тсс... Из-за елок выглянул немец.

— Хенде хох! Ауфштеен! — крикнул Голев.

— Выходи, стрелять будем! — щелкнул затвором Зубец.

Двое немцев потянули вверх руки.

— Зубчик, мы, не стреляй!..

Бойцы вздрогнули, и у них перехватило дыхание.

— Таня! Товарищ майор, вы!.. — рванулся Зубец на знакомый голос. Но сердце его сразу дрогнуло. Оба они — и Таня, и Моисеев — едва держались на ногах. Их посиневшие и обмороженные лица сплошь в кровоподтеках, изодраны и исцарапаны, в запавших глазах лихорадочный блеск.

Бойцы мигом скинули шинели, чтоб быстрее согреть окоченевших. Подошли разведчики и, смастерив носилки, обоих понесли в полк.

В последней схватке Моисеев не рассчитал своих сил, и, если б не Таня, конец бы обоим. На голос майора девушка бросилась вниз, молниеносно схватила автомат убитого немца и в упор расстреляла того, кто насел на Моисеева.

Оставив Таню в санчасти, Зубец заспешил на пункт связи, но полк снова в движении, позвонить Самохину невозможно. Правда, радист обещал разыскать его по рации, и, пока он вызывал комбата, Семен успел, просмотреть письма. Ему тоже есть. Он нетерпеливо разорвал конверт. Ну, конечно, от нее, от Василинки. Девушка писала с Верховины о лесах и горах, о людях, о своей учебе. Нет, она не останется в стороне от новой жизни. Пусть помнит Семен, у него верная подруга, которой он дороже всего на свете. Зубец загорелся было ответить сейчас же. Но надо догонять Самохина. Разве мыслимо, чтобы он не свиделся с Таней? Нет, нет и нет! Выпросив у помощника Моисеева верховую лошадь, он быстро оседлал ее и помчался вдогонку за комбатом.

Нагнал его он на узкой лесной дороге.

— Товарищ майор, — подскочил запыхавшийся Зубец, — товарищ майор! — И, склонившись к Самохину, так и обдал его горячим шепотом: — Таня, Таня жива... Только что нашли, с Моисеевым...

— Где, где она? — чуть не задохнулся Леон.

— Езжайте скорее в санчасть, не то увезут в медсанбат. Берите мою конягу и летите туда.

Оставив за себя заместителя и взяв разрешение у Жарова, Леон помчался назад. Но, как ни спешил и как ни гнал лошадь, Тани он не застал. Сменив коня, помчался дальше. Догнать бы хоть в медсанбате!

Женщина-врач категорически воспротивилась свиданию. Никаких волнений, абсолютный покой! Леон потерял самообладание. Сказать бы хоть слово, только б взглянуть. Но доктор неумолима. Что за сердце у этих врачей! Леон знал, одно его прикосновение, один взгляд сейчас целебнее всяких лекарств. После всего пережитого Таня больше всего взволнована его отсутствием. Ей покажется бог знает что, если она не увидит Леона. Подумает, что ранен, что убит. Нет, свидеться во что бы то ни стало!

Не обращая внимания ни на какие запреты, уговоры и протесты, не помня себя, он прорвался прямо в палату. С помощью раненых, видно понявших его состояние, разыскал Таню и, не разглядев ее лица, молча лицом упал ей на грудь.

Таня страшно обрадовалась и тут же испугалась, увидев, как налетели на Леона сестры.

— Девушки, не надо, — тихо молила она. — Одну минуту — и он уйдет.

Самая разъяренная из них вздернула плечами, чуть хмыкнула и, сделав знак остальным, отступила. Другая, видимо более сердобольная, скинула свой халат и набросила на плечи Самохина.

Таня молча ерошила черные густые волосы Леона и лежала счастливая, с глазами, полными слез, ничего уже не различая вокруг.

— Хороший мой, как рада, что приехал! — тихо вымолвила девушка, ощущая, как Леон вздрагивает всем телом.

Наконец он с трудом поднял голову и ужаснулся. Таня и не Таня! Опухшее лицо исцарапано и иссечено, расчерчено зеленкой. Провалившиеся глаза полны и безмерной муки, и солнечного счастья. Шея забинтована, в бинтах и руки.

— Помни, Танюша, где бы ни была ты, как бы ни сложилось все, ты одна у меня, одна на всем свете, и я разыщу тебя. А поправишься — езжай к моим родным, вот адрес, — вложил он ей в руку бумажку, — тебя как свою примут, я напишу...

— Никуда не поеду, в полк вернусь, к тебе... слышишь... к тебе...

Подошла женщина-врач. Молча постояла с минуту, улыбаясь и разводя руками, потом сказала умиротворенно:

— Ты что же, обманщик, просился взглянуть только, а теперь уходить не хочешь.

— Простите его, доктор, он себя не помнит, — тихо заговорила Таня.

— Виноват, доктор, не буду, большое спасибо, — встал Леон. — Вылечите ее скорее.

— Ишь ты, вылечите ему скорее, — засмеялась женщина. — Беречь, голубчик, надо, беречь лучше. Ладно, ступай. Будет жива и здорова твоя Таня. Будет, говорю. Вылечим скоро. Серьезных ран у нее нет. А что пообмерзла, не страшно. Все залечим, и следов не останется.

— До свидания, Танюша! До свидания, родная! Я еще приеду к тебе.

Радость встречи и горечь разлуки смешались у Тани, и слезы снова застилали ей глаза. Но и сквозь слезы она видела, как уходит Леон. Слабый, точно больной, в коротком халате, неуклюжий и нерасторопный, каким никогда не был, и такой дорогой и близкий. Как же больно, когда вот так уходит человек, и куда уходит — навстречу огню, где каждый день кровь и смерть. Нет, очень, очень тяжко!