"Свет всему свету" - читать интересную книгу автора (Сотников Иван Владимирович)

глава шестая ТЮРЬМА БЕЗ РЕШЕТКИ

1

День за днем война гремит и грохочет в горах Словакии.

Подобревшие апрельские дни стали радужнее и просторнее. Будто выше поднялось небо и шире раздвинулся горизонт. Звонче зашумели горные потоки, и только что почерневшие крутые нагорья вдруг засветились еще робкой прозеленью с первыми цветами. Синий воздух свеж, чист и живителен. Под лучами потеплевшего солнца покраснели обветренные лица солдат, громче зазвучали их голоса, шире и тверже сделался шаг. И с каждым днем все ощутимее дыхание весны, дыхание победы!

На пути к Остраве полк занял горное селение. Возле него немцами был создан концентрационный лагерь. Заключенных привезли строить укрепления. Пробившись к лагерю, солдаты на миг застыли. Сотни людей облепили колючий забор и повисли на проволоке, вцепившись в нее руками. Широко раскрытые глаза их выражали смесь самых противоречивых чувств: оцепенение и порыв, еще неугасший испуг и бьющую ключом радость. Секунда-другая — и мертвую тишину взрывают крики разноязычной тысячеустой толпы:

— Ура, русские!

— Вивио Совьет!

— Эльен демокрация!

— Салют Москва!

— Наздар!

— Ать жие руда Армада!

— Рот фронт!

— Сенкью, русские!

— Траяска Совет!

— Родные, спасители, герои, ура!..

А когда солдаты бросились на проволоку и стали рубить ее, вся разноплеменная масса заключенных кинулась им навстречу.

Пожилой исхудалый француз с седой головой, схватив за руки Павло Орлая, долго не выпускал их:

— О, Совьет! Москва! Же ву при! О, спасибо!..

— Ничего, папаша, ничего, живи себе, будь здоров.

— О, да, да! — кивал тот головой в такт каждому слову солдата, хоть едва ли понимал их смысл. Но он уверен, русский не может, ничего не может сказать нехорошего и неверного, раз он дает ему самое главное и дорогое — свободу и жизнь.

Тонкий маленький итальянец никак не хотел выпустить из объятий Веру Высоцкую. Черный как смоль грек завладел Закировым и уж в который раз обнимал молодого башкира.

— О, друг, большой друг!.. — твердил он русские, наверное, единственные известные ему слова, беспрестанно мешая их с греческими и латинскими: виктория, салют, аргус!

Матвея Козаря остановил бывший польский солдат.

— Естем жолнежем, — повторял он, расспрашивая, можно ли ему теперь возвратиться в новую польскую армию.

Березина поймал сухопарый англичанин и все объяснял ему свою судьбу. Он простой рабочий-металлист. Его ждут жена и дочь. Сам он сражался в Дюнкерке, где и угодил в плен.

— Мое сердце навеки с вами, — повиснув на шее у Румянцева, все твердил ему по-немецки молодой голландец. — Советский Союз — свет, люмен, солнце! Ваша армия — геркулес.

Русские девушки окружили Голева и расспрашивали, можно ли им домой, не надо ли каких документов. Старый уралец долго ходил от группы к группе, все высматривая свою Людку.

Березин встал на повозку и с этой импровизированной трибуны обратился к тысячной толпе, вызволенной из фашистской неволи. Он заговорил сначала по-русски, затем по-английски, и его слушали затаив дыхание. Слово правды, которая так редко прорывалась за колючую проволоку, теперь звучало пламенно и открыто, обещая людям жизнь, мир, счастье, и в ответ подолгу не смолкало штормовое «ура» и повторялись слова привета и благодарности.

Всю дорогу только и разговору, что об освобожденных.

— Всем тяжела неволя, и всем нелегко, а вашим людям труднее всех, — говорил Березину Янчин. Его партизанские роты все еще следуют с полком и на пути в район действия чехословацкого войска на деле постигают советскую тактику современной войны.

— Почему труднее? — переспросил Григорий, шагая рядом.

Мысль Янчина несложна. Люди из капиталистических стран не знают истинной свободы. Они и на «свободе» что в тюрьме без решетки, тогда как советские немало пожили свободно, и им труднее за решеткой. Может, и труднее, согласился Березин, однако у них крепче закалка, они сильнее духом, а раз так, они и вынесут невыносимое, чего не выносит никто.

— Я не был ни в концлагерях, ни в канадах, ни в америках, не голодал даже, меня никто не арестовывал, не бил, не пытал, — говорил Янчин. — Я просто жил дома, но и дом — неволя. А пришли гитлеровцы, началась война, поверите, быстрее понял: лучше смерть в борьбе, чем жизнь в неволе.

На привале к Янчину с Березиным подсел уралец Голев.

— Молодежь у нас не знала неволи, — заговорил он, скручивая папиросу, — а мы вот, кто постарше, досель ее помним, ей-бо, помним. Слушаю вас, — повернулся Тарас к Янчину, — будто свой дооктябрьский день вижу. Живешь, вроде вольный человек, а душа взаперти. Свобода — она как воздух: нет ее — задыхаешься, а есть — не замечаешь, будто так и надо.

— Учитель у нас один, и дорога одна — ленинская, — раздумчиво заговорил Янчин. — Другим веры не будет.

2

На привал партизаны и солдаты расположились у перекрестка дорог возле синего щита с помпезной рекламой со свастикой из перекрещенных сапог. Березин подсел к Янчину.

— Видите, — указал на нее Штефан, — это Батя. Что там написано? Чепуха, бахвальство миллионера. Будто обувь его самая прочная и самая дешевая; рабочему золотые горы сулит, рай на земле. Хотите знать, что такое Батя, их спросите, — кивнул Штефан в сторону своих людей, — они почти все из батиного «рая». Это паук на золотой паутине. Попал в нее — не выпустит, пока паук из тебя все соки не вытянет. Живосос проклятый!

Батя настойчиво проповедовал вечный мир между капиталистами и рабочими. Имел свои газеты, своих писателей, свою заводскую тайную полицию, своих депутатов в парламенте. Обувного короля пражские буржуа почтительно именовали чешским Фордом, а его город Злин — уголком чехословацкой Америки. Впрочем, как смотреть: Злин был поистине место зла, где воедино собраны все пороки капитализма.

— К нашему счастью, — продолжал Янчин, — нашелся у нас писатель, которому лично привелось поработать в Злине и самому увидеть ту тюрьму без решетки. Это Святоплук Турек. Он бежал из батиного «рая» и написал о нем книгу «Ботострой». Но утром книга вышла — вечером была изъята. Сотни полицейских охотились за книгой, собирая ее по магазинам. Двенадцать юристов выступали потом на суде, обвиняя автора. Шантажируя писателя, Батя предложил ему миллион марок, чтобы он отказался от книги. Книга так и пропала бы, если б не коммунист-защитник, потребовавший прочитать книгу на суде и внести ее в протокол. Я знаю эту книгу, в ней истинная правда о Бате, только среди рабочих писатель не показал настоящих борцов, а их было немало, — и командир с гордостью посмотрел на своих партизан, дескать, вот они, все оттуда! Янчин закурил и продолжал:

— Человек у Бати ничто, чем бессловеснее, тем лучше. «Кулак — вот сила!» — развращая рабочего и разжигая в нем зверя, говорил Батя, и прав Турек: работа у него никому не мила, кругом бич и окрик, а люди кусаются и грызутся, топят друг друга, чтоб удержаться самому. Лишь в одном молодец Батя, — оживился вдруг Янчин, — он по-настоящему научил нас ненавидеть капитализм. Слышали о делах «хлапцев с Батевана», о сотнях партизанских отрядов? Ведь половина их командиров — с батиных предприятий. Добрая наука!..

3

К партизанам приехал Вилем Гайный. Завтра весь отряд Стефана Янчина уходит в свое войско.

Молодой чех рассказал о статье в газете, присланной их корреспондентом из Франции Яном Ярошем.

— Весь мир видит, победу делают русские, хоть американские бизнесмены прямо из кожи вон лезут, раздувая свои заслуги. Их черная душа вся обернута вот этой листовкой, — достал Вилем чехословацкую газету, в которой перепечатана листовка, и протянул Березину. — Хотите прочитать?

Григорий попросил перевести ее с чешского. Грязная бумажонка предсказывала скорую войну между СССР и США.

— Вас, конечно, интересует, откуда это? — поморщился Гайный. — Из американского журнала «Ридерс дайджест». Геббельс ее во всех газетах перепечатал. Американский журнал открыто распространяет такую гнусь, и Геббельсу не нужно лучшего помощника. Видите, какая циничность! А знаете, откуда листовка? Ян Ярош находился в 805-м американском батальоне истребителей танков, в Западной Германии. Немцы немало удивляли янки своей уступчивостью и без боя сдавали им город за городом. А тут удивили еще больше. Немецкие стопятимиллиметровые снаряды, не взрываясь, глухо шлепались в грязь. Все объяснилось просто: они были начинены перепечатками статей из американского журнала. Вот этими самыми, — указал Ярош на листовку в газете.

— Все они одинаковы, одного поля ягоды, — зло заговорил Жаров.

— Нет, не бывать по-ихнему, дудки! — разошелся Юров. — Слышали старую шутку о незадачливых корабельщиках? Сказывают, большущий кит похож на остров. Корабельщики пристают к нему и, вбив колья, привязывают к ним корабли. Чудовище терпеливо и не шевелится. А разведут на его хребте огонь — оно тотчас вместе с обманутыми пловцами в пучину. Дельцы из «Ридерс дайджест» мне и напоминают тех корабельщиков. Подпалят еще раз — тоже угодят в пучину.

4

Время уже к полуночи, и Андрей прилег вздремнуть. Тяжка горная война. Она безжалостно выматывает силы. А с рассветом снова бои на горных кручах. За окном тихо-тихо. Только тишина фронтовой ночи тревожна и настороженна. Она чем-то похожа на туго натянутый барабан или струну: стоит едва прикоснуться — и все звенит, будя ночной покой. Так и сейчас — то голос часового: «Стой, кто идет?», то дальний выстрел, то гулкий разрыв — и все тихо.

За стеной вдруг раздался звенящий тоскливый звук. Будто взял кто аккорд и сразу оборвал. Андрей прислушался. Еще и еще. Аккорды напоминали звуки лютни, но были мягче, певучее и сами собой просились в душу. Опять аккорд, сильный и смелый. Затем недолгая щемящая пауза.

Андреем сразу овладело тревожное чувство. Почему так близка эта музыка? В чем ее властная сила?

Тихая грусть чьей-то души выливалась в печаль струн. Затем нежная мелодия вдруг сменилась бурными и гневно протестующими аккордами.

Что это? Судьба одинокой души, в чем-то изверившейся и теперь пробудившейся, или судьба народа, сменившего смирение на борьбу за счастье?

Андрея всегда волновал многозначный язык музыки. Он любил ее чудесные дисциплинирующие ритмы, умел понимать ее страстные призывы, ценить ее умиротворяющую силу в тяжкие дни испытаний и ее вдохновляющую власть будить энергию.

Едва стих последний, уже грозно торжествующий аккорд, как сразу же послышался шумный всплеск аплодисментов. «Ах да! — только теперь вспомнил Андрей. — Партизанский концерт!» В отряде Янчина есть свой самодеятельный оркестр. Им командует Франтишек Буржик. Его оркестранты не раз выступали в полку, и их музыка пользовалась успехом. Но Андрей слышал их впервые, и, как ни устал сейчас, ему захотелось взглянуть на партизанских музыкантов: ведь завтра их отряд уходит в свое войско. Он встал и прошел в соседнее помещение, сплошь забитое автоматчиками и разведчиками. Бойцы освободили командиру табурет, и Андрей огляделся. На импровизированной сцене размещалась небольшая группа музыкантов. Перед каждым из них стоял легкий складной пюпитр с нотами и тускло мерцали уже догоравшие свечи.

Франтишек Буржик обернулся к слушателям и попросил их погасить свет. «Зачем это?» — удивился было Андрей. Ах вон что! Они хотят исполнить «На разлучение» — знаменитую симфонию Гайдна, и дирижер коротко объяснил историю ее возникновения.

Погас свет, и сразу же полились чарующие звуки. В них постепенно нарастает тревога, слышится просьба, ожидание, снова беспокойство и смирение, нежная мягкая мольба. И вдруг врывается бурный неукротимый вихрь, и льется музыка, полная смятения и скорбного негодования. Затем симфония течет уже тихо и величаво. Еще стремительнее несется поток волнующих чувств.

Вот умолк первый из исполнителей, и погасла его свеча. Мелодия не стала слабее, и свет вроде такой же. Удалился второй музыкант, и смолк еще инструмент, погасла новая свеча. Исчез со сцены третий, за ним четвертый, пятый... Одна за другой гаснут свечи, замирая, стихают мелодии, и все глуше оркестр, все мрачнее на сцене.

У Андрея жутко защемило сердце, стиснуло грудь. Почему повлажнели вдруг глаза? Он взглянул на людей. У всех безмолвно неподвижные лица, и при свете последних свечей видно, как по их щекам скатываются слезы. Поднялись последние музыканты, потухли последние свечи, истаяла мелодия, и кругом щемящая темная тишина. Лишь тускло тлеет свеча дирижера, и, когда он прощается с бойцами, беспомощным жестом указывая на опустевший оркестр, не раздается ни одного голоса, ни одного хлопка.

Покоренные музыкой, люди затихли и замерли. Лишь минуту спустя грянули аплодисменты, и в них как бы слилась радость и боль солдатской души.

Что же это? Уж не дни ли нашей жизни, вычеркиваемые неумолимым временем? Или товарищи по оружию, бессильные против жестоких законов войны и один за другим покидающие ряды? А может, и величие человеческого духа, гимн подвигу, когда и один вершит славу многих?

Что бы ни было, музыка все равно потрясает, собирая силы души на борьбу за все светлое и доброе.

5

Весь день Забруцкий провел в полку. Лазил по тылам, рылся в документах штаба. Как ни сдерживался Жаров, его задевала такая возня замкомдива.

На ужин Забруцкий заявился еще засветло. Важный, властный. Отношения с ним не ладились по-прежнему. Андрей просто дивился, как Виногоров все еще не раскусил своего заместителя. Как мирится с ним начподив? Впрочем, как его разглядишь? Строг, требователен. Дело вроде знает. Глаз у него острый. Видит, что надо и чего не надо. И сказать умеет. А доложит — не подкопаешься. Правда, сделать не всегда умеет. Зато умеет заставить других. Жать он мастер. И все у него виноваты. Нюх у него острый. Сам он из тех, кто ничем так не оскорбляется, как отсутствием виновных. Нет их, и он разобижен.

Забруцкий молча смаковал вино. Молча чокался. Молча ел и пил. Заговорил лишь к концу ужина, когда заявился контрразведчик Батюк.

Командир полка пригласил капитана к столу. Дружить с ним Андрей не дружил, но офицер ему нравился. Он ценил его за смелость, за умение глядеть в корень, за чистую чекистскую душу.

— Время приносит боль, время и лечит, — нарушил молчание Забруцкий, затевая разговор о смысле дела, которым люди живут на войне. — Вот воюем, наступаем, освобождаем чужие города, горим, можно сказать. А пройдет время — все остынет. Даже из памяти выветрится. И города станут другие, и люди. Ради чего же тогда усилия, кровь, смерть?

Тираду замкомдива Жаров расценил как попытку завязать разговор.

— Тогда что же, не воевать? — не избегая остроты темы, спросил Березин. — Поднять руки — и в кабалу к фашистам?

— Зачем же крайности? — даже поморщился Забруцкий. — Говорю о том, что может быть независимо от нас. От наших желаний. У времени свои законы.

— Не время же правит человеком! — заспорил Березин.

Замкомдив пожал плечами и смолчал. Затем все же добавил:

— Время — сила, и ему не поперечишь.

— Вы что же, фаталист? — обронил Батюк.

— Нет, предопределения не признаю и больше верю самому себе. Но война, как вихрь, подхватила и несет куда хочет. Разве не верно?

— Не верно, — возразил Березин. — Если и вихрь, мы не песчинки. И не без наших усилий он гремит и грохочет. Командуем все же мы. А значит, и направляем весь ход событий. Не иначе.

Категоричное «не иначе» стало немножко назойливым и частым в речи и Березина, и Жарова. Как-то механически они перехватили его у командующего армией.

— Направляем, — усмехнулся Забруцкий. — Чего же тогда столь долго воюем?

— Силу пересилить не просто, и нужно время.

— Что силу, — заупрямился полковник, — сами себя не можем пересилить. Кругом виноваты.

«Вон куда гнет, оказывается, — сразу догадался Жаров. — Любимый конек уже взнуздан».

— Видел ваши тылы, — продолжал Забруцкий. — Перегружены, захламлены. Ни дать ни взять — авгиевы конюшни. Трофеи не сдаете. Вино расходуете бесконтрольно. ЧП скрываете. Рук не хватает, что ли? Или как понять?

— Всему есть причина, и мы не бездействуем, — попытался объяснить Жаров.

— Размагнитились, — перебил его полковник. — Жать нужно, жать! Чтоб боялись. Тогда ты сила.

— Я против страха...

— А я не терплю мягкости, — заспорил Забруцкий. — Раз приказано — делай, как я хочу, не то проглочу, не разжевывая.

Березин усмехнулся иронически:

— Хорошо, не разжевывая. Хоть уцелеть можно.

Распрощался Забруцкий холодно и отбыл в воинственном настроении.

— Теперь распишет, будь уверен, — сказал Жаров.

— Пусть попробует, — тихо добавил Батюк. — Мы тоже напишем и докажем — не всякой писанине нужно верить.

Наутро Жарова вызвали к комдиву.

— Жалоб на вас много, — сказал Виногоров командиру полка. — Докладывайте, Забруцкий, — обернулся он к своему заместителю.

Докладывал полковник кратко, вроде сдержанно, без резкостей, но бил наповал. «Не отвертишься, голубчик Жаров, — казалось, говорил его голос, подтверждали жесты рук, убеждала непреложность фактов и железная логика доказательств. — Не отговоришься!

Виногоров все больше приглядывался к своему заместителю по строевой. До чего же он изворотлив! Все строчит и строчит. Умеет подсунуть бумажку, от которой не открутишься. Хочешь не хочешь, а меры принимай. Виногоров и сам любит порядок, и сам не спустит разгильдяю. Но за любой бумажкой Забруцкого свой расчет — охаять командира, полк и тем самым бросить тень на дивизию. Но он и убедить умеет. Особенно штаб армии. Одним словом, создает себе репутацию прозорливого и бдительного командира, тогда как другие тут якобы беспечны и бездеятельны. Там, вверху, у него своя рука — начальник штаба армии. Он-то и пристроил его в дивизию, и, кто знает, возможно, не без расчета. И хоть ты и командир дивизии, и на хорошем счету у командующего, а волей иль неволей вынужден считаться с товарищем Забруцким. Такого не возьмешь просто за жабры. Не ценишь, не любишь, а все же терпишь. И это очень плохо. Он ведь как заноза — пока не вырвешь, будет саднить.

Жаров тоже слушал и молча негодовал. Выходит, вина у него сверх дозволенного. Тылы полка забиты трофеями, и их, трофеи, не сдают, а разбазаривают среди солдат. ЧП за ЧП, и о них молчат. Лишь только что без вести пропал солдат, а о нем не докладывают. А кто пропал — разведчик Хоменко. Из недавнего пополнения. На Западной Украине был старостой у немцев. Как такого пускать в разведку? А товарищ Жаров пустил? Беспечность непростительная. Может, он не знал, и виновны другие? Но должен был знать. На то и командир. Крику много, а требовательности в полку нет...

Виногоров глядел то на Забруцкого, то на Жарова и понимал состояние командира. Ничего, и такое на пользу. Будешь зорче и дальновиднее. Лишь не сорвись сейчас, а пойми, с кем столкнулся. Пойми и будь разумным. Но Андрей уже не мог ни понять, ни быть разумным.

Когда Забруцкий кончил, комдив сказал Жарову:

— Ну, отвечайте, как дошли до жизни такой.

Сказал и увидел, как вскипел Жаров. «Все же не так!» — говорили его глаза, губы, руки. Ему бы сдержаться, сказать генералу, дескать, разберемся, доложим, учтем на будущее — и дело с концом. Нет же, не стерпел и сам бросился в атаку.

— Одно удивляет, товарищ генерал, — накаленным голосом начал командир полка, — откуда у вашего заместителя такая информация с переднего края. За последнее время он ни разу не был в первой траншее.

— К делу ближе, к делу! — перебил комдив.

— Все неверно и все не так. Трофеев полно, вопим — заберите. Ни дивизия, ни армия не берут. Все склады забиты. Что остается делать? Вот и возим. Судите не судите, а решились и не раскаиваемся. И Хоменко не дезертир, не перебежчик. Могу головой поручиться. Трижды за «языком» ходил, и трижды награжден за месяц. Геройский солдат. И чести его марать не дадим. А что старостой был у немцев, знаем. Партизаны поставили. На них и работал. Из райкома партии писали. Пропасть — действительно пропал. Только вчера. Не найдем, доложим. Зачем же сгущать краски? Зачем чернить героев?

— Опять эмоции. Не о том говорите.

— Нельзя же, чтобы тебя грызли изо дня в день...

— Перестаньте, Жаров! — встал генерал. — Нечего отмахиваться. Не все у вас хорошо и не все верно. Сделайте выводы и о принятых мерах доложите. Идите.

Жаров резко повернулся и вышел.

Забруцкий по-прежнему остался каменно неподвижным. Сразу понял, что Виногоров тонко вывел командира полка из-под удара. Теперь спустит на тормозах, и весь запал пропал даром. Понял и смолчал. Даже глазом не моргнул. Что сейчас скажет ему генерал? Не может же он согласиться с Жаровым.

— Вот что, дорогой товарищ полковник, — жестко сказал Виногоров, — кончайте с художествами. Не хватало еще в такие дни тратить силы на склоки.

— Товарищ генерал!.. — сразу не то взмолился, не то запротестовал Забруцкий.

— Дискутировать не будем. Тоже выводы сделайте и, чтобы я не краснел за вас дальше, почаще заглядывайте на передний край. Не хочу выслушивать от командиров полков того, что было сегодня. А так говорит не один Жаров. Идите, у меня все!

— Товарищ...

— Идите, у меня все!

Забруцкий вышел растерянным и разбитым, но только не сдавшимся. Он не любил глотать обиды и на всю жизнь запоминал обидчиков, не считаясь ни с должностями, ни с званиями. Он считал, у каждого есть такое, за что можно обвинять. Беспорочных людей, по его мнению, не существовало вовсе. Надо лишь знать и действовать.

Виногоров, в свою очередь, проводил Забруцкого настороженным взглядом. «Ничего, друг любезный, тебе не спущу. Ни с чем не примирюсь. Либо сам загремлю, либо тебя свалю. Не затем, чтобы сводить счеты. А чтоб делу не мешал. Знаю, сладить с тобой нелегко, а сладить нужно!»