"Атлантида" - читать интересную книгу автора (Гауптман Герхарт)

КНИГА ШЕСТАЯ

Напрасно все искали Эразма после того, как окончилась репетиция. Он чувствовал, что должен уйти, ни с кем не прощаясь, если хочет сохранить самообладание. Садоводство больше не было для него укромной гаванью. Мысль о доверительной беседе за столом с Жетро он тоже отбросил. Он решил провести остаток дня в одиночестве, уйдя куда-нибудь подальше, чтобы избежать всяких встреч.

Ему немного полегчало, когда он увидел вокруг себя тихое колыхание хлебов. Оставшись один на один с природой, человек воспринимает как реальность лишь самого себя и природу, а свое прошлое при желании может считать всего-навсего сном.

Неподалеку от рыбачьего домика на берегу Грайфсвальдского залива с Эразмом поздоровался какой-то молодой человек в форме защитного цвета. Когда Эразм замедлил шаг и оглянулся, чтобы понять, кто бы это мог быть, молодой человек обратился к нему со словами:

— Ты ведь Эразм Готтер? Ты меня не помнишь? Прошло немало времени, прежде чем в памяти

Эразма всплыл образ юноши, которого он в студенческие годы знавал в Берлине. Несколько лет, миновавшие с той поры, а еще более события, произошедшие за эти годы, вытеснили из памяти его облик. И все же в конце концов Эразм узнал его и вспомнил, как его зовут.

Поначалу Эразму казалось неестественным говорить «ты» ставшему совсем чужим бывшему сокурснику, но вскоре он с этим освоился. А еще чуть погодя даже решил, что для него не могло быть ничего желательней этой встречи, которая вернула его в далекие годы юности и увела от мыслей о сегодняшнем дне.

Молодой Рейман был лейтенантом речной полиции, осуществлявшей надзор за рыболовством и судоходством. Он высадился на берег, чтобы запастись провиантом. В шлюпке его поджидает матрос. А вон там, показал он, стоит инспекционный пароходик.

Рейман был весьма заурядной личностью, прямым и добропорядочным человеком. Он всегда тянулся к Эразму, хотя непрозрачная, не поддающаяся четкому определению натура друга была совершенно чужда его собственной. Эразм вскоре почувствовал, что Рейман в полной мере сохранил к нему былую привязанность. На чем она основывалась, он не понимал, ведь он никогда не посвящал Реймана в хаос надежд и желаний, царивший в его душе.

— Я не задавался вопросом, кем ты стал, — сказал Рейман, — но всякий раз, открывая газету, надеялся прочесть что-нибудь о тебе.

— О, я никогда не жаждал отличиться на общественном поприще, — возразил Эразм.

И он в нескольких словах, которые отнюдь не передавали всех поворотов его судьбы, обрисовал прежнему другу свое положение.

— Я женат, у меня есть дети, материальных затруднений я не испытываю. Я немного переутомился и приехал в Границ на отдых, который уже близится к концу.

— Не знаю, каковы твои намерения, — некоторое время спустя сказал ему Рейман, — но было бы обидно не воспользоваться счастливой случайностью нашей встречи. Ты всегда был изрядный книжный червь, так объясни мне, что бы это значило? Все эти годы я просто иногда вспоминал о тебе, а сегодня утром мне почему-то припомнились все наши ночные попойки тогда в Берлине. Как раз сегодня утром. Разве это не странно? И совершенно необъяснимо. Мой старый пастор Шидевиц непременно сказал бы что-нибудь о божественном провидении. Если бы я знал, что ты свободен, я решился бы сделать тебе одно предложение. В конце концов, от тебя требуется только сказать «да» или «нет». Поехали со мной на пароходе к Грайфсвальдскому острову, а оттуда к Засницу! А если тебе нужно обратно в Границ, я могу высадить тебя в Лаутербахе.

Чуть погодя Эразм уже сидел на палубе маленького пароходика. От поверхности воды, до которой можно было дотянуться ногой, палубу отделял только канат, пропущенный через ушки серых металлических столбиков. Пароходик тоже был выкрашен в серый цвет. Вся его команда, считая и лейтенанта Реймана, состояла из трех человек. «Устраивайся поудобнее», — сказал он Эразму, и тот, усевшись в принесенный матросом шезлонг, задремал, как только Рейман оставил его одного.

Его вид не нравился Рейману, который сказал себе: может, он об этом и не догадывается, но у него скорее всего чахотка. Взглянув через некоторое время на бледное лицо спящего друга, он долго не мог отвести от него глаз, так заворожило его оно печатью глубочайшей скорби. Бог весть, что с ним творится и что тяготит его? Когда через четверть часа ему показалось, что Эразм уже крепко спит, он принес шелковое пестрое покрывало, в которое заворачивался по ночам, и осторожно укрыл им друга.

Но разве мог Эразм не переутомиться за те многие дни и часы, когда он своей работой и волнениями подвергал серьезному испытанию физические и душевные силы своего организма? Пребывая в блаженном состоянии полузабытья, Эразм видел милостивый дар судьбы в том, что ему именно сейчас повстречался старый друг, который взял его, точно потерпевшего кораблекрушение, на борт корабля. Биение сердца машины, легкое дрожание корпуса парохода, ритмичный шум взбиваемой лопастями винта воды убаюкивали его, а приоткрыв глаза, он увидел вокруг бесконечное сияние неба и блеск воды. Вслед за тем он погрузился в глубокий сон и очнулся лишь тогда, когда пароходик бросил якорь возле крутого берега Грайфсвальдского острова. Он проспал четыре часа.

Друзья сошли на берег. На лугу паслись несколько лошадей, щипали траву привязанные к колышкам тощие коровенки. Постоялый двор был в полном запустении, полуразвалившийся хлев был завален навозом. Здешнему арендатору не хватало ни денег, ни рабочих рук, чтобы подновить постройки и обработать землю. Рейману было поручено переговорить с ним от имени властей, которым принадлежал остров.

День был жаркий и безоблачный. И хотя легкая дымка застилала солнце, оно все же слепило и раздражало глаза. Не было ни ветерка, и даже близящийся вечер не обещал прохлады. Остров лежал среди неподвижной глади воды. Маленькие бухты на восточном берегу дышали зловонными испарениями. То было место, где пресная вода из устья Одера смешивается с солоноватой водой Остзее и откладывает осадочные продукты. На мелководье буйно росли водоросли. Не пройдет и столетия, как остров искрошится и уйдет под воду со всеми своими моренными отложениями, глиной и гранитными валунами. Тут будут болотистые равнины, а потом, когда завершится общее обмеление, сухие луга и поля.

Беседуя обо всем этом, друзья добрались до небольшого лесочка с искривленными и изломанными деревьями, беспорядочные заросли которых свидетельствовали о жестокой борьбе со стихиями. Кругом была крапива в человеческий рост и прочий бурьян, спутанные ветви кустарника, а по земле змеились потрескавшиеся мощные корневища. Вся эта одичавшая растительность словно кричала криком боли, тупого сопротивления и даже отчаяния. Правда, из двоих друзей слышал его только Эразм, которому он напоминал о всеобщей страшной судьбе, заставляя забыть о своей — частной и незначительной.

Благодаря целительному сну душа Эразма снова раскрылась навстречу жизни, и он теперь был уже очень далек — и во временном, и в пространственном смысле, — от того состояния, в котором пребывал засыпая. Какое же из этих двух состояний более отвечает его сокровенным желаниям, спросил он себя. И, подумав, решил — теперешнее, естественное и простое. Бегство привело его в свое время в Границ в дом вдовы смотрителя, где он надеялся обрести покой, другое бегство привело его сюда, ибо он не нашел того, чего искал, в Границе. Если бы можно было арендовать на девяносто девять лет вот этот остров, возвести тут простые и надежные жилые и хозяйственные постройки и обрабатывать глинистую землю с усердием и знанием дела, то он, верно, сумел бы наконец обрести свое истинное призвание, вызвать к жизни здоровые силы и вести подлинно мужское существование. И тогда, подумал он, удалось бы избавиться от всяких химер и пустых фантазий, которые высасывают из тебя последние силы.

А что, если бы я заболел и остался здесь, в маленькой комнате на постоялом дворе? Это было бы спасительным force majeure,[145] и мне не пришлось бы возвращаться в страшный водоворот Граница. Теперь болезнь казалась ему единственным средством вырваться из хаоса и сумятицы княжеской резиденции. Остров стал для него символом благословенной смерти, которая принесет отдохновение от усталости и утомления жизнью. Как найти в себе силы снова вернуться к совершенно опостылевшей ему деятельности? Впрочем, подобные чувства в отношении границкого театра и всего с ним связанного посещали его уже не раз. Его порой пугало и отталкивало именно то, что обычно так восхищало и привлекало в сценическом искусстве. И тогда эта мнимая реальность рождала в нем страх и вызывала дурноту, так что ему даже приходилось отирать холодный пот со лба. Пес, до которого дотронулись, отряхивается. Так и Эразм хотел, купаясь перед ужином, смыть с себя и воображаемого, выдуманного Гамлета с его выдуманной судьбой, и воспоминания о наигранных чувствах и страстях кучки праздных полуидиотов, какими ему сейчас представлялись актеры, — но сделать это ему никак не удавалось.

Если бы он и в самом деле заболел — пульс был частый и, судя по всему, температура была высокой — и над постановкой «Гамлета» стал работать Георги, все равно этот остров, к сожалению, находится не на краю света, и сюда так же легко, как и он сам, доберутся и Китти, и Ирина, и принцесса Дитта. Стоит только вообразить, какие сцены будут разыгрываться тогда возле его постели! Ужиная вместе с Рейманом, Эразм снова и снова безуспешно пытался понять, какая же из трех женщин ему действительно нужна, пока приятное застолье, несколько бутылок вина и окружающая природа не увели его мысли от мелких забот в некую более возвышенную область бытия.

Северное небо, в эту пору никогда не темнеющее, было к тому же освещено луной. В магических сумерках друзья сидели за столом, чуть ниже их ног расстилалась водная гладь. Рейман веселился от души, было видно, какую радость доставила ему случайная встреча с другом. Эразм подумал о том, что прежде он даже не догадывался, сколь пылкую и сердечную привязанность испытывает к нему друг юности. Сейчас ему казалось почти чудом то, что в минуты глубочайшего душевного смятения ему был ниспослан этот Горацио. Конечно же, Рейман, а вовсе не Жетро был его Горацио — и думая об этом, Эразм невольно снова отождествил себя с демоническим образом Гамлета.

И это превращение помогло ему открыть свое сердце Горацио — Рейману. До сих пор он позволял себе это только в письмах тетушке Матильде, да и то в той лишь мере, в какой это допустимо в посланиях, адресованных пожилой старой деве.

— Ты даже не представляешь, Рейман, какой нереальной и странной кажется мне моя собственная жизнь. Там, в Границе, куда я сбежал ото всех на свете, даже от жены и детей, чтобы вновь обрести себя, я стал словно чужим самому себе. Я похож на марионетку. Я больше не волен распоряжаться своим телом, а дух мой превратился в какой-то чуждый мне механизм. Мне приходится бегать и прыгать, когда я этого вовсе не желаю, и напротив, меня держат на привязи, когда мне хочется стремглав убежать прочь. Я терпеливо позволяю осыпать себя милостями, хотя сам никогда не стал бы добиваться их. Правда, именно там я открыл в себе нечто новое — способности, которые можно обращать в деньги и славу. Я кое-что могу. Я умею кое-что такое, чему никогда не учился.

В этом деле я далеко превосхожу тех, кто в поте лица своего долгие годы добивается успеха. Но само дело отвращает меня так, словно в своем прежнем рождении я уже занимался им до полного изнеможения. Успехи в этой области не радуют меня, они рождают во мне печаль. То же самое и с «Гамлетом». Как только я погружаюсь в эту пьесу, она так зачаровывает меня, что Гамлетово отвращение к жизни вызывает во мне жажду самоуничтожения. Я страшусь честолюбия, которое несколько недель назад явственно проявилось в моей душе и которого оттуда, верно, уже не выкорчевать. Я думаю о плодах своего честолюбия с робостью, близкой к трусости, даже если плоды эти и принесут мне славу и почет. Мне хотелось бы оставаться в тени. Уединенная, спокойная жизнь — вот к чему я стремлюсь. Жизнь — это боль. Боль и жизнь — одно и то же. Напряжение нервов — это молекулярное раздражение, которое передается с одного конца на другой. Жизнь основана на раздражении. Раздражение — почти то же, что рана: значит, жизнь состоит из ран, а раны — это снова боль. Тот, кому доводилось перенести тяжелую болезнь, хорошо знает: любое вкусовое раздражение больному отвратительно. Он закрывает глаза, ибо сетчатка не может вынести света. Громкий звук ранит слух. И даже если нежный голос поет приятную народную мелодию, больной затыкает уши и разражается рыданиями.

Рейман весело рассмеялся и заявил, что, на его взгляд, вредно так много думать.

— Я всегда говорил тебе, что ты слишком много думаешь, — продолжал он. — Нужно уметь принимать жизнь. Что до меня, то могу сказать, что постепенно обретаю все, чего ожидал от жизни. И я не страшусь ее. Впрочем, у меня есть одно большое преимущество: я высоко не мечу. И не сравниваю себя с теми, в ком, как в тебе, все бурлит и клокочет. Возможно, тебя ждет великое призвание и на тебя будет возложена какая-нибудь высокая миссия, которая сейчас пока лишь смутно заявляет о себе. В тебе царит какая-то безбрежность, тогда как я чувствую себя вполне уверенно, с приятностью думая о предписанном мне долге.

— Я завидую тебе, — сказал Эразм, — искренне и в самом лучшем смысле. Я же порой являю собой сплошные терзания. Хотя следовало бы считать величайшим счастьем все, что происходит со мной при княжеском дворе. Это целые горы счастья, но они так высоки, что застят мне солнце. Это счастье свалилось на меня тяжким бременем, которое я, подобно Гансу Счастливчику, готов сбросить в ближайший колодец. Счастье липнет ко мне, точно репейник. Оно расправляет мне крылья, но взлететь я не в силах, как не может взлететь муха, увязшая в сладостном, но липком меду. Когда Эразм уверился в том, что друг его будет нем как могила, он поведал ему о своей жене, об Ирине Белль и даже о принцессе Дитте. Его радовало, что Рейман слушает его весело, без тени беспокойства. Ну что ж, раз уж Эразму все равно не избежать завтрашней встречи с женой, то он должен изловчиться и решить этот щекотливый вопрос, не теряя чувства юмора. Глядя на все со стороны и пребывая в самом добром расположении духа, Рейман заметил:

— Увы, на мою долю никогда ничего подобного не выпадало. А мне бы такая история доставила только удовольствие. Мы молоды, — добавил он в заключение, — а в молодости нужно хватать все, что дает нам жизнь.

Веселое настроение друга было для Эразма спасательным кругом, который держал его на плаву, не давая тонуть.

— Собственно, в границких обстоятельствах есть и положительная сторона, — сказал он. — Veni, creator spiritus.[146] Не знаю, известно ли тебе, как Гете определял гения. Он не называет гением ни одного смертного. Согласно Библии, в колодец Вифезды иногда опускался ангел. Больные выздоравливали, если входили в воду одновременно с ним, пока вода еще была в движении. Человек, к которому милостиво снисходит гений, подобен колодцу Вифезды. Гений входит в него лишь на время. Но в течение этого времени колодец бурлит и полыхает. Если этот гений — херувим, то он является в четырех обличьях: человека, орла, льва и быка. Чаще всего человек оказывается слишком слабым сосудом, чтобы вместить и удержать столь мощного духа. Он переполняется или разлетается на части. Если же к человеку снисходит падший ангел Люцифер, демон-змий, с тремя парами крыльев, то он поднимает его выше земли и даже небес. И тогда смертный задыхается от отсутствия воздуха. Veni, creator spiritus. В самом деле, мною владеет какая-то одержимость. Со всем смирением и благодарностью я принимаю на себя эту миссию, эту дарованную мне свыше благодать. И малые размеры границкого театра не лишают мою миссию ее величия. Для меня она столь велика, что я могу не выдержать и разлететься на куски.

Человек, призванный гением, становится его инструментом. Лучше всего это понимаешь на примере музыки. Я, увы, очень слабый инструмент. Признаюсь тебе, я с мучительным напряжением жду того мига, когда Господь оставит меня. Я не мог бы снова и снова, так сказать, сотрясаться всем корпусом, словно корабль, гонимый вперед демонической силой пара Я жажду простой человечности, человечной простоты, душевного покоя, созерцательной невозмутимости и здорового детского довольства жизнью.

После чего Эразм приступил к довольно пространной импровизации на тему «Гамлета».

— Вся эта история исполнена колдовства. Я сам нахожусь под его воздействием. Подобно Гамлету, я втянут в то, чего не желал и что имеет характер неотвратимости. Для Гамлета — это его собственная мать, чье священное для него тело осквернил грязный, похотливый мерзавец, убийца его отца, что-то нашептывающий ему, подобно голосу из потустороннего мира. Каким неотвратимым гнусностям вынужден противостоять Гамлет, стремившийся всегда к идеалу чистоты! Он, мечтавший употребить свою свободу для свободной жизни, видит, как его все больше лишают этой свободы. Близкого к отчаянию Гамлета принуждают к мести, к преступлению, грязь которых навсегда лишит его чистоты, а чернейшая вина заступит на место невинности. Его душа, отягченная убийством дяди и виной за смерть собственной матери, даже если и сможет оправдать злодеяния, отмыться не сумеет. Уже в первой сцене драмы Гамлет страшится убийства, крови, вины, всей этой грубой, пахнущей кровью, судейской миссии, которую он предчувствует и которая вселяет в него такой ужас, что он дрожит, как животное неподалеку от бойни. Он никому не открывает того, что ощущает и предвидит, он просто пытается сбежать. Но, увы, Клавдий — Эгист противится бегству Гамлета — Ореста. Принц хочет уклониться от возложенной на него миссии и укрыться в Виттенберге.

Итак, злой рок выпущен на волю слепыми руками преступного соблазнителя, покорного воле изменницы королевы, которым помогали и нежные, любящие руки матери. Впрочем, весьма коротким было то время, пока Гамлет не отвечал за свои решения. Как только перед ним материализуется убитый отец, сразу же материализуется и совершенное здесь злодеяние. И с этого мига он не может больше и помыслить ни о бегстве, ни о Виттенберге, ни о том, чтобы просто отойти в сторону. Нет, Гамлет — это не Орест, в нем таится нечто большее, чем в Оресте, хотя атмосфера, которая его окружает, по сути очень похожа на атмосферу «Жертв у гроба» Эсхилла, этой трагедии кровавой мести:

Раздался в доме вещий вопль, И встали дыбом волосы. В ночи, во сне Царица закричала. Этот крик Был полон страха. Тяжестью беды Обрушился на женские покои Полуночный, нежданный стон.

Как эта атмосфера сходна с той, что царила в ту ночь, когда была сыграна «Мышеловка», когда Гамлет, на время отказавшись от убийства Клавдия, отправился в покои матери. Или вот еще:

Нет, огненная пасть костра И та, дитя мое, Не в силах дух умершего сгубить И гнев его испепелить не в силах.

То же самое мог бы сказать и грозный герой, призрак отца Гамлета, появившись на площадке перед замком. И вот это тоже можно было бы отнести и к нему:

Из гроба встав, казнят живого мертвые.

И далее:

Разящий меч кует Судьба, Не дрогнет наковальня Правды. Эриния всепомнящая в срок Заносит меч над осужденным домом, Чтоб снова кровь, дитя старинной крови, В расплату за убийство пролилась.[147]

Вот так и вызванный из Виттенберга Гамлет стоит в черном длинном плаще перед замком своего отца, захваченным убийцей, совершенно подавленный миссией, которую он пока только предчувствует. И рядом с Гамлетом Горацио, как рядом с Орестом всегда был Пилад.

Но, как я уже говорил, Гамлет выше Ореста. Еще многих людей, сознающих предначертания судьбы, будет занимать этот образ своей новизной и своеобразием. Лишь бы его оставили в покое психологи, которые просто классифицируют явления и глядят на них со стороны. Было бы обидно обнаружить священнейшее олицетворение самого высокого страдания в какой-нибудь истории болезни или в палате нервного отделения. Гамлет слишком уважал себя, чтобы стать всего лишь безвольным орудием мести. Он ценил свою уникальность. Более всего ему хотелось хоть на миг забыть о кровной мести и даже уклониться от исполнения долга, во имя которого ему приходится жертвовать всем смыслом своей жизни.

Тут Эразм прервал затянувшуюся импровизацию и извинился перед Рейманом за свою одержимость «Гамлетом», которая, верно, уже прискучила другу. Но тот возразил:

— Ах, не говори так, пожалуйста! Ничего интереснее этого я давно не слышал. Подумай сам, сколь монотонна и бездуховна моя служебная жизнь. И если хочешь оказать мне честь, считай меня своим Горацио или Пиладом.

Итак, как говорил Рейман, при встрече с женой Эразму следовало решить этот щекотливый вопрос, не теряя чувства юмора. К сожалению, сей добрый совет не оказывал никакой поддержки Эразму, пока он, расхаживая взад и вперед по перрону, поджидал прибытия поезда. Да и спасательный круг веселого легкомыслия, который кинул ему друг, уже не мог держать его на поверхности: тонущий безуспешно боролся с волнами.

С каким нетерпением ожидал он любимую в пору жениховства после, увы, неизбежных разлук! Ему мерещились все возможные и невозможные помехи; из страха, что придется платить за переполнявшее его счастье, они начинали казаться ему вполне реальными. А сейчас у него камень свалился бы с души, если бы Китти не вышла из поезда, если бы пришла телеграмма с сообщением, что из-за чего-то, к примеру из-за детей, она не сможет приехать.

Если бы он не был так подавлен, узнав о ее приезде, он непременно уговорил бы ее не приезжать. Правда, к тому времени она была уже в пути, телеграмма была отправлена из Лейпцига, где у Китти были родственники, а их адреса Эразм не помнил, ибо вообще не имел обыкновения держать в памяти адреса.

Впрочем, такое противодействие с его стороны не обошлось бы без последствий. Ничуть не сомневаясь в его чувствах, Китти хотела порадовать супруга встречей с более веселой и здоровой женой. И его сопротивление могло вызвать у нее новый кризис.

Но приезд ее просто губителен! Если только ему не удастся удержать Китти подальше от опасной зоны. Можно ли вообразить более сложную задачу, да и разрешима ли она?

Итак, Китти скоро выйдет из вагона, мрачно продолжал размышлять Эразм. Она будет в трауре, ведь у нее умерла сестра. Она, конечно, уверена, что я, как и до разлуки, живу в мире наших семейных радостей, горестей и волнений. Но мою душу сейчас заняла, пожалуй, даже захватила другая женщина, и любые мои попытки утаить это от Китти едва ли будут иметь успех. Появись она дней через восемь, когда с гамлетовским наваждением будет уже покончено, она скорее всего увидела бы супруга, сбросившего груз забот и совершенно здорового.

Хорошо, что сегодня на репетиции в Границе всего лишь постановка света. Фон Крамм управится с этим и без меня. Я подыщу тут гостиницу для Китти. Это будет не слишком приятно, но сделать так необходимо. А не оставить ли Китти здесь сегодня одну? Эразм долго размышлял над этим, но не смог найти достойной уловки, чтобы оправдать такое намерение. Выходит, ты боишься остаться ночью наедине с собственной женой, признался он себе.

Положение молодого человека было сейчас весьма жалким. Его мысли и чувства балансировали на грани подлости. Он стыдился своей жены. Все будут хихикать, думал он, если я появлюсь вместе с ней в Границе. Развязка действительно наступит — но совсем иного толка, отнюдь не трагическая, — когда Ирина и принцесса, насмешливо скривив губы, отметят про себя, что я нахожусь под каблуком у женщины, имеющей на меня все права. Мне больше не придется гадать, как вырваться из их сетей, ибо с этого момента я стану им просто смешон. А злобные насмешки обер-гофмейстера лишат мои паруса последнего ветра, и мне не останется ничего иного, как расписаться в полном крушении всех надежд и самым позорным образом отбыть из Граница вместе с женой.

Приезд Китти прерывал всякое дальнейшее развитие событий. Правда, часовой механизм спектакля был заведен уже столь основательно, что он мог сам продолжать свой ход. Но живые отношения и связи были неожиданно разорваны и распались, пожалуй, окончательно. Эту женщину, чуждую суматошной жизни Граница, словно окружало какое-то поле, способное уловить в себя и заглушить любые звуки, отзвуки и музыкальные волны, все электрические токи и будоражащие душу флюиды.

Не без удивления Эразм вдруг ощутил в себе лишенное всякого трагизма отрезвление в отношении всего, что он пережил и чем перемучился в Границе. И это произошло всего лишь из-за приближения Китти. Она уже втянула его в свое поле. У него было такое чувство, словно из сферы возвышенной жизни, из огненного эфира искусства, из вечного празднества театральной мистерии он вдруг рухнул с подбитыми крыльями на твердую почву повседневности. Но разве не следовало ему радоваться этому состоянию, открывавшему для него спасительный выход из лабиринта? Нет, он не радовался ему. Он всей душой рвался обратно в тот очистительный огонь, пусть даже ему и суждено сгореть в нем дотла.

Эразм понимал, что бушующая, точно весенняя гроза, кипучая жизнь Граница совсем не подходила для Китти. Она была бы там чужеродным телом. И следовательно: что нужно сделать? Постараться отправить Китти домой.

Благодаря всем этим размышлениями — на его взгляд, в высшей степени справедливым и разумным, — Эразм пришел к убеждению, что только так можно избежать катастрофы и мирно разрешить все затруднения. Этого требовало благополучие Китти, благополучие детей и всей их семейной жизни. И ему незачем было мучиться укорами совести, ведь принимая это решение, он думал не о своих отношениях с принцессой и не о своей страсти, которую, разумеется, не смог бы утолить, окажись Китти в Границе, а просто следовал совету здравого смысла и делал то, что было единственно верным и спасительным.

Все эти мысли так захватили нашего поэта, что он очнулся от них, лишь когда кто-то подошел к нему сзади и дотронулся до него. Он быстро обернулся и увидел ту, кого он и ожидал.