"Баку - 1501" - читать интересную книгу автора (Джафарзаде Азиза)

17. КАРАВАН-САРАЙ

Караван-сарай Ибадуллаха считался самым чистым и благоустроенным. Вы помните, наверное, что именно здесь останавливался государь, когда перевозил останки своих предков в Ардебиль. Но тогда, торопясь за своими героями, мы не имели возможности подробно описать этот небезынтересный караван-сарай...

В любое время дня и ночи прибывший - если, конечно, у него были деньги, - находил здесь и дымящийся чай - кардамоновый, гвоздичный или имбирный, что кому нравилось, - кофе, горячий обед и свежий хлеб, уютные комнаты, чистые постели. Может, чего и лишил аллах владельца караван-сарая Ибадуллаха, зато уж в изобилии обеспечил его дочерьми и невестками. Жена его, начав рожать в первый же год после замужества, девять раз подряд благополучно разрешалась от бремени. Трижды рождались у них близнецы. Как только один из ребят подрастал, ему на спину тотчас же привязывали очередного младшего и в придачу давали в руки веник для уборки комнат. Жена Ибадуллаха Гюльсум была так же домовита и рачительна как и ее муж. Неразговорчивая, крепкая, работящая женщина - и обширный дом свой, и многочисленное семейство держала в примерном порядке. Из двенадцати их детей только одного унесла смерть еще в младенческом возрасте, остальные крепкие, пышущие здоровьем, росли привольно, бегали босиком, с непокрытыми головами. Теперь они уже достигли совершеннолетия, и Ибадуллах с их помощью расширил доставшийся ему от отца небольшой рибат Гарачи. Вокруг него возвели новые строения. Хотя Ибадуллах и женил уже всех шестерых своих сыновей, но никому не позволил отделиться от отцовского дома и дела. Ибадуллах выделил сыновьям по комнате, и все они всегда были у него под рукой, быстро и охотно исполняли его распоряжения. Одну за другой выдавая замgt;ж подрастающих дочерей, он прибирал к рукам и зятьев - либо приобщая их к своему большому и шумному семейству, либо пристраивая к караванам, чтобы те занялись торговлей. Дочери и невестки с утра до вечера занимались приготовлением пищи для многочисленных приезжих, наводили чистоту в комнатах караван-сарая, убирали просторный двор, конюшню. При рибате Гарачи имелся и собственный колодец, редкий в этих местах и крепко, на века сделанный водоем.

Много воды утекло с того времени, о котором мы рассказываем Ибадуллах-ага и Гюльсум-нене, хотя и изрядно постаревшие, столь же прочно, как и в молодые годы, держали в руках бразды правления своим большим разветвленным хозяйством. Караван-сарай всегда был полон дервишей, караванщиков, купцов, путешественников и прочего бродячего люда. Вокруг караван-сарая стояли домики, в которых жили члены семьи Ибадуллаха. Верхний этаж рибата был отведен для именитых и богатых гостей, а в комнатках нижнего этажа размещались бедняки и дервиши; здесь же находились склады для хранения провизии.

Уже несколько дней как в рибат непрерывной чередой прибывали работорговцы - здесь они отдыхали перед тем как продолжить свой путь. В эти дни, когда в стране происходили чрезвычайно важные события, в караван-сарай прибыло и много дервишей.

Сегодня наступила очередь младшей невестки Ибадуллаха - Гюльяз печь чуреки в тендыре. Усевшийся на большом камне перед тендыром старый дервиш уже ждал своей доли ароматного хлеба. Невестка была молода и стройна как саженец. Широкая юбка, нарядная кофточка из шелковой ткани "дараи", алый с рисунком архалук делали ее еще краше. Проворными движениями женщина брала с лотка небольшие комки хорошо выбродившего и как раз в меру подошедшего теста и придавала им желаемую форму на раскаточной доске. Ее красные от хны руки порхали по этим мягким круглым комкам, разминали их, а глаза старого дервиша неотступно следили за ее руками и такими же круглыми и мягкими, как комки теста в ее руках, грудями. Ах, сбросить бы ему сейчас с плеч лет этак сорок, - как бы он потискал груди этой молодки своими сильными руками небось не хуже, чем мнет она сейчас тесто! Но то, что делает с человеком время, не сделает ни один враг... И теперь старик, чьи желания, увы, не совпадали уже с возможностями, лишь смотрел на женщину, и в помутневших глазах бесполезно пылал факел вожделения. Молодка все понимала; кокетничая, она словно делала одолжение смотрящим на нее. Чувствуя на себе горящий взгляд старика, она еще более проворно и деловито, с внутренним огоньком, наклонялась, налепляя чуреки на стенки тендыра, и вновь грациозно выпрямляла стан. Она забавлялась сластолюбивыми взглядами немощного старика, на ее раскрасневшемся от жара тендыра лице играла улыбка. Разжигая, чтобы развлечься, старческую похоть она ни на минутку не забывала о своем деле.

Первый вынутый из тендыра чурек женщина со смехом кинула старику на колени. Сколько изящества, сколько неги было в этом движении! Молоденькая кокетка знала, что она красива, и была уверена в неотразимости своих чар.

Старик изогнулся, будто выросший на руках Гюльяз и состарившийся кот, и поймал чурек в воздухе. Чурек был красен, как щеки стоящей перед ним молодухи, и мягок - тоже, верно, как она! Оторвав кусок чурека, старик поспешно положил его в свой беззубый рот. Нёбо с давно стертыми, потерявшими остроту деснами, утонуло в хлебе, как в вате. Подбородок старика забавно вздернулся до длинных белых усов, чуть не уперся в острый нос. Наблюдавшая краем глаза за тем, как старик жует чурек, молодуха не могла удержаться от смеха - она хохотала до упаду.

Старик не обиделся на этот смех. Испытанное только что вожделение еще жило в его душе, и он прошептал про себя: "Ах... попалась бы ты мне лет сорок назад, на себе бы испытала остроту моих зубов. Но тогда, видимо, еще и матери твоей на свете не было..."

Во дворе караван-сарая старший сын Ибадуллаха жарил джыз-быз[28] в большом тазу. Уже ставили на огонь пити[29] в маленьких горшочках.

Сегодня прибыли два больших каравана. Один направлялся в сторону Эреш и Гянджи, другой - остановился здесь по пути в Тебриз. Вдоль нижней стены к кормушкам были привязаны кони, мулы и ослы, немного поодаль улеглись на землю верблюды. Ибадуллах, распределив приезжих купцов по комнатам караван-сарая, думал теперь о том, куда поместить погонщиков верблюдов и странников. Погонщик каравана, идущего в Тебриз, отвел Ибадуллаха в сторонку:

- Этот фиранк[30] идет в Тебриз для того, чтобы предстать перед падишахом. Дай ему хорошую комнату, Ибадуллах! Не ударим лицом в грязь перед чужаком, - сказал он, показывая на стоящего поодаль человека в камзоле, с голубой треугольной шляпой на голове. Иностранец, сразу же бросающийся в глаза своим непривычным одеянием, стоял возле привязанного к яслям коня и проверял чистоту засыпанного ячменя. Не подозревая, что разговор идет о нем, он с любопытством прислушивался к своеобразной мелодике звучащей вокруг него незнакомой речи.

А разговоры между погонщиками караванов велись между тем интересные и разнообразные, но никак между собой не связанные, В одной из групп беседовали два погонщика, а еще двое, сидя поодаль, с любопытством слушали и смеялись. Как видно, этот погонщик по имени Джумар был большой шутник! Он говорил:

- Так вот, как стали мы подходить к Хыныслы, мне и попалась на глаза группа собирающих траву женщин. Все такие молодые, красивые, и одна плелась... пожилая. Вдруг одна лукавая молодуха преграждает нам путь и говорит мне, показывая на старуху: "Эй, погонщик, мы ведем эту женщину замуж выдавать!" - Я не смог удержаться, ответил: "Э-э, да у нее шея, как черешок груши, кто ее возьмет?"

Все захохотали, а Джумар, не обращая внимания на окружающих, со вкусом продолжал описывать: "А вот тебя, говорю, такую веселую и молодую, скажу по совести, вполне можно и замуж взять". Ей-богу, от нее глаз нельзя было отвести! Руки - как бедра верблюдицы, глаза - как у верблюжонка... - Но окончить Джумар не успел, прерванный восклицанием собеседника:

- Так бы и сказал, что она была верблюдицей!

Вновь грянул хохот. В другой группе некто жаловался своему знакомому на сборщика налогов из их села:

- Клянусь твоей жизнью, замучал злодей проклятый мою семью. Каждый раз, как возвращаюсь в село, так стараюсь ему на глаза не попадаться. Стоит только у меня грошу завестись тут же отнимет под видом налога. Такой бессовестный! Я ему говорю: слушай, братец, я ведь такую ораву содержу, а все надежды на одного верблюда. Круглый год только и делаю, что нанимаюсь грузы перевозить, тепла домашнего очага совсем не вижу. Летом сено припасаю, зимой с караваном иду. Как говорится: Был бы воробей - головку снял, отдал. Был бы перепел - так целого б отдал. А с одного верблюда - что я могу дать?!

Собеседник решил сменить тему тягостного разговора:

- Слушай, иди сюда, шашлык из баранины - такое же благое дело, как тысяча молений. Иди, угощу тебя шашлыком, забудешь о своем горе. И рядом овечья простокваша - ей-богу, гяур бы попробовал, так давно бы истинную веру принял! Идем, идем, сказал он, уводя недовольного.

Какой-то дервиш в жутких лохмотьях, которых, верно, и джинн бы испугался, тоже жаловался:

- Всю ночь до утра чесался, люди, все тело ногтями изодрал из-за блох и вшей!

Дервиш, судя по сбритым усам, бороде и даже бровям, принадлежал к секте элеви. Слушавшие его переговаривались:

- Быть бедным не стыдно, но уж не настолько...

Один погонщик верблюдов рассказывал:

- Дошли до укрытия, а снег идет так, что ничего кругом не видно. Вот, думаю, пришел мой последний день. А этот сарван[31], клянусь тобой, повесил недоуздок себе на руку и стоит, тоже не знает, что делать. Ладонью все сметает снег с лица, глаза вытирает - думает, никто не видит его слез, а я ж вижу... И все верблюды стоят...

Другой горячился, что-то доказывал:

- Слушай, тогда я вышел вперед и говорю: я не купец, чтобы с меня взимать пошлину, и не кровник, чтобы мне мотили, ты, говорю, свои сладкие речи оставь, на базаре пригодятся, а уж если я заговорю - ты языка лишишься...

Кто-то громко интересовался у стоящего поблизости дервиша кызылбаша:

- А как быть насчет вина? А если спросят? Что сказать?

- А если спросят тебя о выпивке и картарс, отвечай так: от них людям большой грех и мало пользы. Ущерба все же больше, чем добра.

- Ну да! Да перейдут на меня твои горести... Я вот тоже говорю, что вредны оба эти дела.

В стороне от всех сидели несколько дервишей, терпеливо ждавшие, когда заметит их хозяйский взор и даст ночлег. Некоторые из них, просрочившие время намаза, расстелили теперь на земле бараньи шкуры и "отдавали свой долг богу" - совершали намаз; ведь сотворить молитву на расстеленной шкуре, как говорится, дело и богоугодное и безопасное. Ни змея, ни скорпион не подберутся к шкуре и не помешают благочестивой молитве: святая молитва отгонит любую нечисть.

Дервиши чаще всего привлекали взгляд любознательного иностранца. Он знал, что среди них есть много соглядатаев, тайных осведомителей, верных последователей сына Шейха Гейдара. Дервиши беспрепятственно бродят по всей стране, по крупицам собирают нужную информацию и, встречаясь лично с шахом, сообщают ему о новостях с мест, о настроениях населения. Они же пускались в ход и в тех случаях, когда надо было собрать армию, осуществить очередной шахский замысел или распространить "священные сны", виденные государем. Правда, среди дервишей было много и таких, чьи убеждения были далеки от шиитства. Но это не интересовало иностранца: он являлся послом, направленным ко двору шаха, он вез богатые подарки для самого государя и его придворных. В багаже его лежало тонкое красное сукно, называемое в этих местах "гаразей", отрезы красного, розового, голубого бархата, пять небольших пистолетов, пятьдесят кисточек, шесть штук голландского полотна, небольшая дорожная мельница для зерна и многое другое. Теперь, одним ухом прислушиваясь к разговорам дервишей, он размышлял о том, как будет принят во дворце шаха. Погонщик верблюдов, говоривший Ибадуллаху о "фиранкском госте", ошибался: посол знал язык и интересовался только шиитскими дервишами, рассказывающими всякие легенды и предания и об Исмаиле. До официальной встречи ему хотелось иметь хоть какое-то представление о шахе, приходящемся ему дальним родственником. Ведь бабушка шаха по материнской линии была дочерью правителя Византии, а тетка - женой одного из венецианских аристократов. Таким образом, Шах Исмаил был кровно связан с турецкой династией, а с другой стороны - посредством этой бабушки - состоял в родстве с византийским и венецианским дворами. Думая обо всем этом, посол с интересом прислушивался к тому, что говорят о государе дервиши; он ловил каждое слово о шахе, стараясь не упустить в мешанине слов и возгласов, заполнивших просторный двор людей, нить интересующего его разговора. Посол отлично знал персидский язык, хорошо говорил он и по-турецки. Знание этих языков помогло ему быстро овладеть и местным наречием. Разговор, к которому он с таким вниманием прислушивался, вначале произвел на него впечатление сказки. Оборванец-пир из тех, что именуют себя "шахами", рассказывал:

- Говорят, хранитель шахской сокровищницы совершил однажды кражу. Сильно разгневался повелитель, узнав об этом, велел созвать судилище, сам пришел со своими визирями, векилами, сел на золотой трон. Глашатаям поручил собрать людей: пусть, мол, тоже лицезрят шахский суд. Сначала падишах хотел узнать мнение своих визирей, вот он и спросил самого старшего из них, стоящего по правую руку: "Скажи, визирь, как накажем виновника?" - Тот ответил: "Святыня мира, пусть его разрубят пополам и каждую половину повесят на створке городских ворот. Это для всех будет уроком!" Тут из толпы выходит вперед немощный старец и громко произносит, указывая на визиря: "Вот достойный своего предка!" - Падишах, не отвечая старику, теперь спрашивает у молодого визиря, стоящего слева от трона: "Как накажем вора, визирь?" - "Пусть он будет прощен, мой повелитель, потому что, если он человек, после такого позора, свидетелями которого было столько людей, он больше не совершит плохого", - ответил визирь. Снова выступает вперед тот старик и снова громко произносит: "Вот достойный своего предка!" Тогда падишах, не скрывая удивления, подзывает к себе старика и спрашивает: "Почему в обоих случаях ты произнес одни и те же слова? Который же из визирей прав?" - "Оба, мой падишах, - отвечает ему старик. - И ты, и все собравшиеся здесь люди еще молоды, а я уже долго живу на свете, оттого и знаю. Отец вон того старо го визиря был мясником. Вот сын и пошел в него, сразу сказал: "Разрубить!" А у этого - отец был справедливым человеком, вот он и пошел в него, потому и сказал: "Простить!" Недаром ведь, он - дитя мудрого человека". Так вот, дорогие мои, что из этого следует? А следует то, что наш падишах, святыня мира - из рода пророков. И он тоже пошел в своих предков: святую веру распространяет. Помните, что говорится в Гисасаул-анбия[32]: однажды у пророка Мухаммеда спросили, кто его друг и кто - враг. Божий посланник ответил: "Мой друг - это тот, кто объединяет народы в вере, распространяет ее, а мой враг - тот, кто вносит рознь в ислам"...

В разговор вмешался другой дервиш:

- Да, ты прав, ага! Видишь, как он вырезает мечом всех езидов? Еще во время священной войны мне довелось однажды побывать в Ардебиле. Шах сам вышел на площадь, где собралось его войско и все городское население. Шах говорил так: "Сограждане мои! Кто из вас не верит в наше правое дело? Я призываю вас к священной войне во имя веры, во имя Алиюл-муртаза"... А потом он прочел стихи. Так прочел, что у всех волосы дыбом встали. Тогда я увидел, как выхваченные из ножен мечи затмили солнце, засверкали, как падающие звезды. Единодушный крик тысяч людей взметнулся с площади в небо: "Веди нас! Мы готовы умереть за тебя, наш шах! Пусть мы умрем за веру с мечами в руках. Чем в судный день предстать перед Шахи-Марданом опозоренными, чем осрамиться перед владыкой обоих миров - лучше погибнуть за веру с мечом в руке! Веди нас, о Сахиб-аз-заман![33]"

- Ей-богу, я тоже слышал об этом. Говорят, близится день появления Сахиб-аз-замана.

- А чего ему близиться? Он уже настал, да!

- Клянусь посланным аллахом Кораном, я сам слышал от нашего аги-дервиша Гияседдиншаха, что ему открылось во сне - в лице нашего сына Шейха Гейдара явился двенадцатый имам Мехти Сахиб-аз-заман!

- Верно, время от времени должна обязательно происходить война, чтобы пустить кровь раздобревшему человечеству. Иначе полнокровие будет чрезмерным. Аллах сам ведь послал его! Но жизнь, дарованную создателем, нельзя отнять рукой смертного.

Никто не обратил внимания на человека, произнесшего эти слова... На середину кинулся другой кызылбаш-проповедник:

- Милосерден, справедлив наш шах! Во время той, предыдущей войны, после победы, он приказал глашатаям возвестить людям, что не будет взимать с них семилетний налог, что он им дарит налог последующих семи лет!

Столпившиеся вокруг дервишей купцы, погонщики верблюдов, рабы и другие странники из караван-сарая, слушая проповедников-дервишей, говорили друг другу:

- Да сделает аллах его меч еще более острым!

- Сто сарычей ничего не смогут сделать орлу, а он-то ведь орел!

- Книга его - Коран, он признал это. Да поможет ему Коран!

- Да поможет ему Али!

Один из собравшихся, придя в совершенное умиление, преградил дорогу одному из купцов и принялся рассказывать ему про свои беды. Засовывая ему в руку свернутую бумажку, он пылко молил купца:

- Заклинаю тебя черным камнем Каабы, о который ты потерся лицом! Да будут твоей жертвой мои отец и мать, Гаджи Салман! Ради твоей семьи... Рука моя - подол твой: или руку мне отрежь, или себе подол! Только помоги: Донеси это письмо до шаха. Говорят, он милосерден. Может, аллах его надоумит мне помочь во имя владыки владык! Ты слышал ведь, что о нем говорят?!

Но слова его потонули в общем шуме... Несколько набожных людей, услышав, что дервиши уподобляют Шаха Исмаила мессии, благочестиво провели ладонями по лицу.

В этой группе находился и молодой дервиш. Он ничего не говорил, только слушал. Это был Ибрагим, спасенный от виселицы и несколько дней назад примкнувший к идущему в Тебриз каравану. По велению своего сердца искал он в этом мире истину, а сейчас, выполняя поручение своего пира, он шел к шаху с секретной миссией. Дервиши вокруг него продолжали на все лады расхваливать шаха. Один из них говорил:

- А ты еще скажи, как он любит кази! Говорят, он отправил в османскую сторону одного из своих знаменитых полководцев. Полководец погиб в бою. Приходят, сообщают шаху, что, тот, мол погиб как мученик, земли ушли из рук. Шах заплакал. Спрашивают: "Святыня мира, почему ты плачешь? Из-за военачальника или же из-за земель?" - А он отвечает: "Земли можно отвоевать, а вот такого, как он, воина назад не вернешь".

Разговор ловко подхватил еще один дервиш:

- Клянусь тем Кораном, что дарован нам аллахом, я сам, своими глазами видел, как он, отправляя кази на священную войну, напутствовал их: "Для меня, говорил, один ваш поврежденный палец дороже, чем пятьсот вражеских голов. Берегите себя, дети мои!"

- Вот поэтому, - горячо заговорил старый дервиш, - поэтому все несчастные, угнетаемые, мучимые в Курдистане, Фарсистане, на равнинах Джигатая, в Румских землях ищут покровительство у Искендершана[34], нашего молодого шаха. Все присоединяются к его войску. Наш великий шах в своей неизбывной щедрости раздает всем приходящим к нему землю, поручает хорошее дело, лелеет... Своими глазами видел я это...

"Странно, - думал Ибрагим. - Все говорят, что "видели своими глазами". Странно. Я должен осознать, переварить все это. Я должен найти ответы на все интересующие меня вопросы. Но ничто еще из услышанного сегодня не дает мне ответа на мои вопросы. Напротив, сомнения мои возрастают все более...". Размышления Ибрагима отдаляли его от общества шиитских дервишей. Дня два назад он подружился с сыном некоего купца из каравана, к которому присоединился. На стоянках они вместе ели, вели долгие беседы во временных лагерях, раскидываемых в местах, где не было караван-сараев.

Теперь Ибрагим пошел искать своего друга и, узнав, что он остановился в одной из комнат нижнего этажа, снял себе помещение по соседству. В течение трёх дней, которые проведут здесь караванщики, давая отдых и животным, и людям, ему хотелось быть рядом с сыном купца Рафи.

А во дворе царил переполох. Несколько бродячих цирковых групп, объединившись, устраивали большое представление для собравшихся во дворе караван-сарая людей. Канатоходец, с помощью зрителей натянув веревку меж двух стен во дворе, взял в руки длинный шест и, балансируя им, начал прогуливаться по веревке. Раздались восхищенные возгласы:

- Это же надо, как будто птица, а не человек!

- Кого аллах хранит, с тем ничего не случится!

- Да он ведь привык, наверное?! Неучу и на ровном месте не вытворить такое. Смотрите, смотрите, как он кувыркается на веревке!

- Я же говорю, его бог бережет...

- Ну да, у бога дел нет, как за ним смотреть?! Грех это один!

- Почему? Разве не хранит нас всех бог?!

Канатоходец, наконец, слез и, сняв с головы папаху, стал обходить окруживших его людей. В папаху дождем посыпались мелкие монеты. Когда же очередь дошла до купца Рафи, стоявшего здесь же, в толпе, рядом со своим сыном, он отвернулся, сделал вид, что не замечает ни канатоходца, ни протянутой им папахи, тогда как мгновение назад он с завистью смотрел на сыпавшиеся в шапку медяки. Циркач, покачав головой, хотел было пройти мимо, но его задержала чья-то рука:

- Погоди! Он с утра на тебя четырьмя глазами смотрит так пусть теперь платит!

- За что платить, парень? - нахмурился Рафи.

- А за то, что этот человек ради твоего мгновенного удовольствия дни и месяцы трудился, мучился. Заплати! Не то я тебе такое устрою! А не устрою так я себе усы сбрею!

Купец заворчал:

- Ну вот, не было печали, откуда тебя черт принес... На! - пыхтел Рафи, вытаскивая из кармана пятак и бросая его в папаху. - Жалко мне тебя стало, - продолжал он ворчать, - а то кто бы ценил твои усы?

Стоявший рядом с купцом юноша, его сын, стыдливо опустил голову. Купец Рафи, забеспокоившись, что к ним еще кто-нибудь может пристать, схватил его за руку и вывел из толпы.

- Идем отсюда, нам нет дела до этих езидов!

Они вернулись в караван-сарай. Едва переступив порог, купец дал "сыну" крепкий подзатыльник:

- Ах ты, сукина дочь! Тысячу раз говорил тебе: не показывайся там, где много народу!

С этими словами он снова замахнулся:

- Клянусь головой шаха, если ты не будешь меня слушаться... Сразу же пойду к городскому правителю, потребую твоего наказания. Потребую, чтобы тебя разорвали на части, сукина дочь!

Я надел на тебя мужскую одежду, чтобы спрятать подальше от чужих глаз. Не для того же надел, чтобы ты выходила на площадь, совалась в толпу мужчин! Рабыня ты, невольница - вот и сиди на своем месте, не высовывайся. Уж погоди, вот доберемся мы до места...

Айтекин не плакала. У старика не было сил, чтобы ее обидеть. К тому же он где-то схватил лихорадку и от этого еще больше ослабел. Его тошнило, рвало, часто он ни есть, ни пить не мог, был даже вынужден порой отставать от каравана. Вот почему, доверив свои товары хозяину каравана, к которому примкнул, Рафи шел налегке, но купленную на публичной распродаже невольницу Айтекин от себя не отпускал.

В дверь постучали. Вошел дервиш Ибрагим. По его распоряжению внук Ибадуллаха принес три горшочка пити. Поставив их по указанию дервиша на середину комнаты, мальчик вышел. А Ибрагим протянул Айтекин горячие тендырные чуреки, которые принес с собой:

- Возьми эти чуреки, братец, и быстренько расстели скатерть - все мы с голоду умираем!

Аромат круглых ярко-красных чуреков, приправленных кунжутом и маком и недавно вынутых Гюльяз из тендира, превзошел даже шафранный дух пити. И купец Рафи не смог устоять перед столь соблазнительным ароматом. Дармовое пити желудок ведь не проест, решил купец. А странный человек этот дервиш! Другие готовы живьем человека съесть, вынь да положь им "долю предка", а этот сам угощает Рафи и его мнимого сына. Пока Айтекин, задумавшись о чем-то, перебирала пиалы, купец сам проворно расстелил на циновке небольшой разрисованный платок вместо скатерти. А Айтекин наполнила медную чашу водой из стоявшего в углублении кувшина. Затем все трое приступили к трапезе.

А во дворе караван-сарая сменивший канатоходца плут-мютриб, надев женское платье и привязав к щиколоткам серебряные бубенцы, начал танцевать, прищелкивая пальцами. Утомившийся от славословий дервишей, возносивших хвалу шаху, венецианский посол с удовольствием наблюдал за этим простым, но необычайно интересным видом восточного искусства. Время от времени он спрашивал название того или иного танца и что-то отмечал в своей записной книжке.

Ибрагим до вечера беседовал с Рафи и покинул его, лишь когда купец начал готовиться к вечернему намазу, до которого полагается совершить омовение. Попрощавшись с купцом и его "сыном", Ибрагим вышел.

Всю ночь он провел в размышлениях; просмотрел некоторые захваченные с собой книги - все искал в них ответы на мучающие его вопросы и не мог найти.

Потом на часть вопросов он нашел ответы в собственной душе и записал их. Потом снова читал... Работа так захватила его, что он не слышал не прекращающегося даже ночью шума большого караван-сарая. Одна за другой нанизывались в тетради записи, смысл и причина которых были понятны только ему самому...

..."Он сказал: все это мелочи. А я ответил: жизнь - это прекрасная штора, изготовленная из переплетенных между собой нитей, которые ты называешь мелочами..." Есть люди, которые считают, что мир состоит из пяти дней. Но сами они в это не верят, а еели и верят, то все же хватаются за мирские блага пятью руками. Как пырей повсюду пускает корни, так и они строят дома, сажают огороды, и если даже дать им всю вселенную - не насытятся их глаза богатствами мира"... А под этими строчками он приписал: "Но во всяком случае, они лучше тех, кто приходит в мир, ничего не делают и уходят. Эти же оставляют после себя хотя бы благоустроенный дом, ухоженный сад"...

..."Мне кажется, что творец и сам изумляется, глядя со своего высокого трона на низость, мошенничество, невежественность, злодейство и страсть к кровопийству созданных им существ"...

..."Я должен спросить у него, сказать: султан мой, в наше время в твоей стране подхалимство и уважение, взятка и подарок: хвастовство и гордость так перемешались, что невозможно разобраться, где что. Как сделать так, чтобы проявляемое уважение не считалось подхалимством, подарок взяткой, гордость не сочли бы пустым кривляньем? Как сохранить свое достоинство, не ущемляя свою личность и не лишиться уважения в глазах людей?"

Задув, наконец, свечу, Ибрагим натянул на себя тонкое летнее одеяло, но, сколько ни старался, заснуть не смог. Воображение увлекало его в мир сомнений и неразрешенных вопросов. Закинув руки за голову, он устремил глаза во мрак... "За день до того, как примкнуть к каравану, я увидел на кладбище разрушенную могилу, истлевшие кости. Значит, вот как разлагается тело, так вот как оно сгнивает, и ничего не остается. Не зря говорят: даже кости истлевают... А как же тогда дух? Что делается с духом? Куда он улетает, где устраивается? Ведь есть же в этом теле что-то, что побуждает меня говорить, думать! Этот дух, этот голос, думы, сливающиеся с телом и оживляющие меня - куда они денутся, когда я умру? Ведь внутри тела, заключенного в кожу, есть душа. Располагаясь где-то внутри тела, она побуждает меня на хорошее и дурное. Хорошему говорит "да", от дурного оберегает... А после моей смерти, когда тело сгнивает в земле, что происходит с душой? Не может же быть, что она покидает этот мир безо всякого следа, ничего, ничего не оставляет после себя на земле! - он поднял взгляд к мерцающим в окне звездам. - Может быть, там, на звездах, есть место, куда слетается наш дух? Может быть, там и находится то, что называют раем? А может, действительно, после смерти человека его оставшаяся неприкаянной душа переселяется в другое живое существо? Неужели такое возможно? И в чем состоит бессмертие? В том ли, что душа человека заставляет его же творить добро, создавать прекрасное - я оставлять это все людям?! Нет, я обязательно должен добраться до ханагях[35]. Я должен задать эти вопросы высшему шейху-мовлана Садраддиншаху Ширвани. И лишь после того, как мовлана Садраддиншах положит конец всем моим сомнениям, смогу я предстать перед государем, повести с ним спор. Пока же в сердце моем есть место неверию, такой спор вести недопустимо".

Во дворе караван-сарая послышались звуки азана. Добровольный азанчи, один из шиитских дервишей, зычно оглашал окрестности призывом к молитве. Проснувшиеся купцы, коммерсанты, погонщики, взяв кувшины, занимались религиозным омовением. Губы твердили молитву, а сердца шептали: "О аллах! Храпи меня от бед и напастей. Да не попадется мне в пути разбойник, да не достанется мой товар грабителю! Боже, дай мне прибыльную торговлю, денежного клиента!"

Интересно, что говорили купленные с торгов рабы, проведшие ночь в одном из сараев, как они обращались к богу в сердцах своих? О чем просили создателя эти сыновья и дочери разных народов с невольничьим клеймом на лбу, с невольничьей серьгой в ухе, с колодками на шее, с цепями на ногах? Только у одной-единственной рабыни Айтекин не было сейчас в сердце никаких желаний - это нам известно. Остальные же наверняка мечтали о том, чтобы какой-нибудь военачальник или знатный человек, сраженный болезнью или несчастьем, дал обет освободить раба, чтобы он купил этого раба на очередном публичном торге, положил ему на плечо руку и дал бы отпускную: "Иди, во имя аллаха я освобождаю тебя". И сгинут цепи ненавистного рабства, и пойдет бывший раб, взяв в руки бумагу, удостоверяющую, что он отныне свободный человек, в свой город, в свое село, к своему племени. Ждет его там ослепшая от слез мать, ждет любимая, чьи волосы посеребрились от перенесенных страданий. Пусть он, соединившись со своей безвременно поседевшей возлюбленной, скажет:

Не так ли, не так ли выть мне, Уведенному врагом на чужбину? Пусть бельмом в глазах врагов станут Любимой моей седины...

У Айтекин такой мечты нет: и племя ее разогнано, и родители где-то скитаются. Кто знает, перед какими дверьми они, горестно вздохнув, преклонили свои несчастные головы, а может, не выдержав разлуку, навсегда закрыли на этот мир глаза, так тосковавшие по дочери... А теперь у Айтекин никого уже не осталось, никого...